Его беспокойство росло по мере того, как упрямый мул тащился на вершину холма. Здесь всадник откинул капюшон, открыв узкое лицо с вытянутым подбородком, увенчанное лаврами белых спутанных волос. В его лице словно смешались черты лиса и оленя, застигнутого охотником, а губы скривились, как у человека, желавшего отведать молодого вина и вместо этого хлебнувшего из фляги винного уксуса. Хотя время состарило его, сделало еще более сухопарым, чем прежде, и избороздило пятнами бледную кожу жителя севера, двадцать пять лет слетели с путника в одно мгновение, Дитрих ахнул от неожиданности и восторга.
— Уилл! — воскликнул он. — Ты ли это?
И Уильям Оккам, venerabilis inceptor,[217] склонил голову в наигранном смирении.
Примирившись с частыми вторжениями незнакомцев в Оберхохвальд, крэнки ушли с людных мест; но, может, от скуки, теперь они стали играть в прятки — опасную забаву — скрываясь от посторонних глаз, но не улетая в Большой лес.
Когда Дитрих шел с гостем по деревне, то заметил краем глаза, как один из пришельцев внезапно перепрыгнул из одного укрытия в другое.
Стены церкви заставили неутомимый язык Уилла Оккама приумолкнуть — сей подвиг пока не удалось совершить ни одному папе. Он постоял какое-то время перед ними, пока не двинулся вокруг здания, восклицая от удовольствия при виде блемий, отпуская похвалы изображению райского древа и дракона.
— Восхитительное язычество! — объявил философ. Какие-то элементы Дитрих решил пояснить: пепельный человечек из лесов Зигмана или гнурр из долины Мург, вылезающий на свет божий, казалось, прямо из дерева. Дитрих перечислил имена четырех великанов, поддерживавших крышу:
— Грим и Хильда, Сигенот и Экке — великаны, убитые Дитрихом Бернским.
Оккам дернул головой:
— Дитрихом?
— Популярным героем наших сказок. Обрати внимание на гнома Альбериха, вот он стоит на пьедестале Экке. Он показал королю Дитеру берлогу, где жили Экке и Грим. Великаны не любят гномов.
Оккам какое-то время обдумывал услышанное:
— Думаю, они их даже не замечали. — Еще какое-то время он не отрывал взгляд от гнома. — Сначала я решил, он гримасничает, пытаясь удержать на себе великаншу. А теперь вижу, он смеется, потому что вот-вот опрокинет ее. Умно. — Уильям исследовал кобольдов под карнизом. — Слушай, но вот тут у вас какие-то исключительно уродливые горгульи!
Дитрих проследил за его взглядом. Пятеро крэнков без всяких одежд сидели под самой черепицей, застыв в той противоестественной неподвижности, в которую иногда впадали, и делали вид, что поддерживают крышу.
— Пойдем, — заторопился пастор, уводя Оккама прочь. — Иоахим, верно, уже приготовил нам поесть.
Потащив гостя за собой, он оглянулся и увидел, как мягкие губы одного из крэнков разошлись в характерной для них улыбке.
Дитрих и Оккам провели вечер за ужином из ржаного хлеба и сыра с разумным количеством пива. Новости огромного, необъятного мира доходили в Оберхохвальд через горные леса на устах путешественников, а Оккам находился в самом центре этого мира.
— Мне сказали, — молвил Дитрих, — ты собираешься примириться с Климентом.[218]
Уилл пожал плечами:
— Людвиг мертв, а Карл не хочет ссориться с Авиньоном. Ныне, когда все остальные мертвы — Михаил, Марсилий[219] и другие, — к чему делать вид, что мы были подлинным Капитулом? Я отослал печать ордена назад, ту, что Михаил захватил с собой, когда мы бежали. Капитул собрался на Троицын день и сообщил Клименту о моем жесте, а тот послал в Мюнхен, предложив лучшие условия, нежели Жак де Кагор. Так что мы поцелуемся и сделаем вид, что все в порядке.
— Ты имеешь в виду папу Иоанна?
— Кайзер называл его не иначе как Жак де Кагор. Он был очень набожным человеком.
— Людвиг — набожным!
— А как же? Он сотворил себе собственного папу. Трудно проявить большую набожность. Но слова «охота», «пиры» и «bohorts» обрисовывают сущность этого человека. Ах да, не забудем о благополучии семьи. Простой человек, с легкостью направляемый своими более ловкими советниками, — он никогда не пошел бы в Италию, если бы не лесть Марсилия, — но об его упрямство разбивались самые изощренные доводы. Карл, с другой стороны, много занимается искусством и хочет основать в Праге университет, который мог бы соперничать с Монпелье и Оксфордом, если не с самим Парижем. Место свободное от жесткой ортодоксальности признанных авторитетов.
Он имел в виду — свободное от томистов и аверроистов.
— Место, где можно будет развивать номинализм? — подразнил Дитрих.
Оккам нахмурился:
— Я не номиналист. Проблема в преподавании Нового пути, современного метода философствования, в том, что ученые небольшого ума, взбудораженные самим фактом новизны, редко даже пытаются понять суть моих представлений. Как бы я хотел, чтобы с некоторых уст никогда не срывалось мое имя. Скажу тебе, Дитль, в наше время человек чаще провозглашается еретиком не за свои труды, а за то, что о его трудах думают другие. Но я переживу всех своих врагов. Лжепапа Жак мертв, так же как и старый идиот Дурандус.[220] Надеюсь, гнусный Люттерелл скоро последует за ними. Попомни мои слова. Я еще спляшу на их могилах.
— «Решительный доктор» едва ли был старым идиотом, — осмелился возразить Дитрих.
— Он заседал в составе трибунала, который осудил мои сочинения!
— Дурандус сам однажды предстал перед трибуналом, — напомнил ему пастор. — Такая оценка — судьба всех стоящих философов. А он использовал свое влияние в пользу двух твоих положений.
— Из пятидесяти одного! Столь убогая милость оскорбляет больше, нежели честная враждебность мерзостного Люттерелла. Дурандус выбрал стезю сокола, который решил никогда не летать, и был бы гораздо меньшим дураком, не обладай он столь блестящим умом. Никто не осуждает камень за то, что тот падает вниз. Но сокола? Ну, кого еще мы знали по Парижу?
— Петра Ауреоли… Нет, подожди. Его произвели в архиепископы, и он умер за год до твоего приезда.
— А архиепископское звание часто столь фатально? — вопросил Оккам с любопытством. — Ты и красноречивый доктор имели много общего. Он брился твоей бритвой. А Вилли ныне архидьякон во Фрайбурге. На прошлой ярмарке мы с ним даже побеседовали.
— Вилли Ярлсбург? Тот, с надутыми губами? Да, я помню его. Посредственный мыслитель. Он будет хорошим архидьяконом, ибо ему никогда не придется говорить ничего оригинального.
— Ты слишком суров. Он всегда относился ко мне с добротой.
Оккам внимательно посмотрел на пастора, но уже через секунду отвел взгляд.
— Как и полагается людям его сорта. Но добрый человек может, тем не менее, обладать посредственным интеллектом. Данное утверждение — не оскорбление. Второсортность — это и так намного больше того, чего достигает большинство ученых.
Дитрих вспомнил об искусстве Оккама скрываться за точностью собственных слов.
— Сеньор привез мне трактат ныне преподающего в Париже молодого ученого, Николая Орезма, выдвинувшего новые доказательства в пользу суточного движения Земли.
Уильям фыркнул:
— Так ты все еще обсуждаешь философию природы?
— Природу не обсуждают: ее постигают в опыте.
— Ах да, конечно. Кстати, Жан из Мирекура[221] — ты не слыхал о нем? Его еще называют белым монахом. Капуцин, как нетрудно догадаться. Его положения осудили в Париже в прошлом году — нет, это было в сорок седьмом. Нынче это стало той акколадой, благодаря который можно сразу определить первоклассного мыслителя. Он показал, что опыт — evidentia naturalis[222] — низший род свидетельств.
217
218
3десь и далее речь идет о жизни
219
220
221