Вскоре Венгрия была освобождена, а Эйхмана отозвали в Берлин. Там Гиммлер назначил его врага Бехера рейхс-зондеркомиссаром всех концлагерей, а Эйхмана перевели из отдела, занимавшегося «еврейским вопросом», в ничего не значащий «отдел церквей», о которых он ровным счетом ничего не знал. Скорость его падения в последние месяцы войны великолепно иллюстрирует правоту Гитлера, когда он в апреле 1945 года в своем берлинском бункере заявил, что больше не доверяет СС.
Когда в Иерусалиме Эйхману предъявляли документальные доказательства его экстраординарной преданности Гитлеру и его приказам, он старался объяснить, что в Третьем рейхе «слова фюрера имели силу закона» (Fuhrerworte haben Gesetzeskraft), что помимо всего прочего означало, что поступивший напрямую от Гитлера приказ не обязательно должен быть в письменном виде. Вот почему, объяснял он, он никогда не просил предоставить ему письменные приказы Гитлера (до сих пор ни одного подобного документа, касавшегося «окончательного решения», не найдено — возможно, его вообще не существует), но от Гиммлера он требовал исключительно письменных указаний.
Именно таким фантастическим образом все и обстояло, и существует уже целая библиотека высокоученых юридических комментариев, подтверждающих, что слова фюрера, его устные высказывания были основным законом страны. В рамках такой «законности» любой приказ, буквально или по духу противоречащий произнесенному Гитлером слову, был по определению незаконным. Таким образом, позиция Эйхмана подоз-рительно напоминала позицию часто упоминаемого солдата, который, действуя в нормальных законных рамках, отказывается выполнять приказы, которые противоречат его привычным представлениям о законности и потому, на его взгляд, являются преступными.
В обширной литературе по этому вопросу обычно говорится о допускающем двоякое толкование слове «закон», которое в данном контексте иногда означает закон страны — то есть постулированный, действующий закон, а иногда — закон, который живет в душе человека и голос которого порою заглушает голос закона страны. Если же мы под этим будем разуметь недвусмысленный голос совести — или, по куда более размытому юридическому определению, «основного свойственного человеку чувства» (Лаутерпахт Г., Оппенгейм Л. Международное право, 1952), то это не только умаляет вопрос, но означает сознательный отказ от обсуждения основного морального, юридического и политического феномена нашего времени.
Конечно, действиями Эйхмана руководила не только его убежденность в том, что Гиммлер начал отдавать «преступные» приказы. В Эйхмане говорил не фанатизм, а его истинное, «безграничное и чрезмерное восхищение Гитлером» (как назвал это один из свидетелей защиты) — человеком, который «из ефрейтора превратился в канцлера рейха». И не имеет никакого смысла пытаться понять, какой мотив был для него сильнее — его восхищение Гитлером или его твердая решимость оставаться законопослушным гражданином уже лежавшего в руинах Третьего рейха. В последние дни войны, когда он уже был в Берлине и с негодованием наблюдал, как все окружающие, готовясь к встрече с русскими или с союзниками, добывали себе фальшивые документы, свою роль играли оба мотива. Несколько недель спустя Эйхман тоже отправился в путь под вымышленным именем, но к тому времени Гитлер был уже мертв, «закона страны» больше не существовало, и он, как он сам говорил, больше не был связан присягой. Потому что присяга, которую принимали члены СС, отличалась от воинской присяги — они присягали в верности Гитлеру, а не Германии.
Случай с совестью Эйхмана, достаточно сложный, но отнюдь не уникальный, вряд ли сравним со случаями немецких генералов, один из которых, когда его в Нюрнберге спросили: «Как же стало возможным, что вы, почтенные генералы, могли с такой неоспоримой преданностью продолжать служить убийце?» ответил, что «не дело солдата судить вышестоящего командира. Оставим это истории или Господу Богу». (Эти слова при-надлежат повешенному в Нюрнберге генералу Альфреду Йодлю.) Эйхман, человек куда менее интеллектуальный и практически необразованный, по крайней мере смутно понимал, что в преступника его превратил не приказ, а закон. Различие между приказом и словом фюрера заключалось в том, что юридическая сила последнего не ограничивалась ни временем, ни пространством, а приказ имел такие ограничения. В этом также заключается истинная причина, почему приказ фюрера об «окончательном решении» сопровождался целым потоком постановлений и директив, которые составляли опытные юристы и адвокаты, а не чиновники: этот приказ, в отличие от обычных приказов, имел силу закона. И вряд ли стоит здесь напоминать, что вся эта активная юридическая деятельность, будучи, с одной стороны, обыкновенным проявлением немецкого педантизма, с другой стороны, была призвана придать всему процессу вид хоть какой-то законности.
И точно так же как закон во всех цивилизованных странах предполагает, что, хотя порою естественные желания и наклонности человека могут толкать его к убийству, голос совести все-таки говорит всем и каждому: «Не убий», закон страны Гитлера требовал, чтобы голос совести говорил: «Убий», хотя ор-ганизаторы резни прекрасно знали, что убийство противоречит естественным желаниям и наклонностям большинства людей. Зло в Третьем рейхе утратило тот признак, по которому большинство людей его распознают — оно перестало быть искушением. Многие немцы и многие нацисты, возможно, испытывали искушение не убивать, не грабить, не дозволять своим соседям идти на верную гибель (а то, что конечной точкой транспортов с евреями была смерть, знали все, хотя далеко не все знали чудовищные подробности) и тем самым не становиться соучастниками преступления, которые извлекли из него выгоду. Но — Господь знает, они научились противиться искушению.
Глава девятая
«Депортации их Рейха. Германия, Австрия и протекторат»
В исторический период между Ванзейской конференцией в январе 1942 года, когда Эйхман, чувствуя себя Понтием Пилатом, умывал руки, и летом и осенью 1944 года, когда Гиммлер за спиной Гитлера задумал отказаться от «окончательного решения еврейского вопроса» — словно все сопровождавшие сто бойни были лишь достойной сожаления ошибкой, — вопросы совести Эйхмана не беспокоили. Его помыслы были полностью заняты деликатной работой по организации и администрированию, и решать эту задачу приходилось не только в самый разгар мировой войны, но и, что было для него более важным, в разгар бесчисленных интриг и подковерной борьбы за сферы влияния между занятыми «решением еврейского вопроса» государственными и партийными службами.
Главными антагонистами Эйхмана были высшие чины СС и полиции — они находились в прямом подчинении Гиммлеру, имели свободный выход на него и потому всегда были на шаг впереди Эйхмана. Имелось также и министерство иностранных дел, которое под руководством нового заместителя министра доктора Мартина Лютера, протеже Риббентропа (путем сложной интриги Лютер попытался свалить Риббентропа в 1943-м, заговор провалился, и он окончил свою жизнь в концентрационном лагере; его сменил советник посольства Эберхард фон Тадден — свидетель защиты на процессе в Иерусалиме), развернуло бурную деятельность в сфере «еврейского вопроса»: министерство периодически издавало приказы о депортации, которые должны были исполнять его представители за границей, и те, из соображений престижа, предпочитали действовать поверх чинов СС и полиции. Кроме того, имелось еще и армейское командование восточных оккупированных территорий, которое любило решать проблемы «радикально», что означало расстрелы; с другой стороны, военные в западных странах никогда не шли на сотрудничество и отказывались посылать войска для действий против евреев. И, наконец, были еще гаулейтеры, или региональные лидеры, каждый из которых желал первым провозгласить свою территорию judenrein — время от времени они начинали депортации по своему собственному усмотрению.
Эйхман должен был координировать все эти «усилия», чтобы добиться некоего подобия порядка в том, что он характеризовал как «полный хаос», когда «каждый издавал собственные приказы и действовал, как ему заблагорассудится». И в этом вопросе он преуспел, хотя и не в полной мере: он занял ключевую позицию в процессе, так как его структура организовывала транспортировку. По словам доктора Рудольфа Мильднера — гла-вы гестапо в Верхней Силезии (где располагался Освенцим), а позже главы службы безопасности в Дании, который давал показания на Нюрнбергском процессе, — письменные приказы о депортации от Гиммлера поступали главе РСХА Кальтенбруннеру, который ставил о них в известность Мюллера — главу гестапо, пли Четвертого управления РСХА, а тот, в свою очередь, устно передавал приказы руководителю отдела IV-B-4 — то есть Эйхма-i IV. Гиммлер также отдавал приказы высшим чинам СС и полиции па местах и аналогичным образом информировал о них Кальтен-бруннера. Вопросы о том, как следует поступать с депортируемыми евреями, скольких надобно уничтожить, а скольких направить на тяжелые физические работы, также решал Гиммлер, а его приказы по данной теме передавались в ВФХА (Главное административно-хозяйственное управление СС) под управлением Поля, который затем перенаправлял их Рихарду Глюксу — инспектору концентрационных лагерей и лагерей смерти, который, в свою очередь, адресовал их начальникам лагерей.