массовых захоронений на Востоке и извлечение останков, чтобы уничтожить все следы убийства. Подразделением командовал штандартенфюрер Пауль Блобель, который согласно его собственным показаниям получал приказы от Мюллера, начальника департамента IV РСХА. Или отказались обвинить в создании ужасающих условий для эвакуации евреев, выживших в лагерях смерти, в германские концентрационные лагеря, в частности в Берген-Бельзен, во время последних месяцев войны.
Сущность показаний базовых свидетелей об условиях в польских гетто, о процедурах в разных лагерях смерти, о принудительном труде и о попытке уничтожения через труд никогда не дискутировалась; напротив, практически все, что они рассказывали, было уже известно ранее. Если имя Эйхмана просто упоминалось, это были свидетельства на уровне слухов, «которые требовалось проверять», то есть они не имели законной силы. Показания всех свидетелей, которые «видели его собственными глазами», разваливались в тот самый момент, когда вопрос адресовался непосредственно им и суд выяснял, что «центр его активности находился в пределах самого рейха, в протекторате и в странах Европы на западе, севере, юге, юго-востоке и в Центральной Европе» — то есть везде, но только не на востоке.
Почему же тогда суд не прекратил эти слушания, которые тянулись неделями, а под конец уже и месяцами? Обсуждая этот вопрос, суд, словно извиняясь, дал, наконец, совершенно нелогичное объяснение: «Поскольку обвиняемый отрицает все пункты обвинительного акта», судьи не смогли отклонить «до-казательства по обстоятельствам дела», то есть, базовые. Однако обвиняемый никогда не отрицал факты, изложенные в обвинении, он только отрицал, что несет за них ответственность «по сути обвинения».
На самом деле судьи столкнулись с в высшей степени неприятной дилеммой. В самом начале процесса доктор Сервациус подверг сомнению беспристрастность судей. Ни один еврей, по его мнению, не имел права находиться в суде, рассматривающем дело о реализации «окончательного решения», на что судья-председатель ответил: «Мы профессиональные судьи, привыкшие и приученные взвешивать представляемые нам доказательства и выполнять нашу работу публично и быть субъектами общественной критики… В зале суда во время процесса судьи, которые и есть суд, — это люди из плоти и крови, со своими чувствами и своим пониманием здравого смысла, но закон обязывает их сдерживать эти чувства. Иначе невозможно было бы найти ни одного судью для уголовного процесса, который мог бы вызвать у него отвращение… Невозможно отрицать, что память о нацистском холокосте бурлит в каждом еврее, но пока мы рассматриваем данное дело, нашей обязанностью будет сдерживать эти чувства, и эту обязанность мы обязаны чтить». Это было вполне честно и справедливо, если только доктор Сервациус не подразумевал, что евреи, возможно, не вполне понимают проблему, которую их присутствие создало в самом центре наций всего мира, и поэтому они не смогут понять ее «окончательное решение». Но ирония ситуации в этом случае заключается в том, что он привел этот аргумент, дабы услышать в ответ, что обвиняемый, по его собственному, подчеркивавшемуся и неоднократно повторявшемуся признанию, узнал все, что знаем мы о еврейском вопросе, от еврейско-сионистских авторов, из «программных книг» Теодора Герцля и Адольфа Бё-ма. Кто тогда имел бы больше прав судить его, чем эти люди, ставшие сионистами еще в ранней юности?
Не касается обвиняемого, но касается базовых свидетелей тот факт, что еврейство судей, их проживание в стране, где каждый пятый — переживший холокост, создали проблему и заострили ее. Господин Хаузнер собрал «трагическое множество» пострадавших, каждый из которых горел желанием не упустить такую редкую возможность, каждый из которых был уверен в своем праве на «свой день» в суде. Судьи могли это сделать, и они сделали — переругались с прокурором относительно мудрости и даже уместности решения воспользоваться случаем для того, чтобы «нарисовать общую картину», но как только свидетель начинал выступать, его действительно очень трудно было прервать, чтобы выделить из показаний суть, «со всем уважением к свидетелю и тому, о чем он повествует», как формулировал судья Ландау. Кто они были такие, говоря человеческим языком, чтобы отказать кому-то из этих людей в его дне в суде? И кто бы осмелился, говоря по-человечески, подвергать сомнению точность описываемых деталей, когда они «изливали свои души, стоя на кафедре для свидетельских показаний», даже если то, что они рассказывали, может лишь «рассматриваться как побочный продукт следствия»?
Была и еще одна сложность. В Израиле, как и в большинстве других стран, человек, представший перед судом, считается невиновным до тех пор, пока его вина не будет доказана в суде. Но в случае Эйхмана это было явной фикцией. Если бы он не был признан виновным до того, как предстал перед судом в Иерусалиме, «виновным бесспорно», израильтяне никогда не посмели бы или не захотели бы похищать его. Премьер-министр Бен-Гурион, объясняя в письме от 3 июня 1960 года президенту Аргентины, почему израильтяне «формально нарушили аргентинский закон», писал, что «это был Эйхман, тот, кто организовал массовое убийство [шести миллионов человек нашего народа] в гигантском и беспрецедентном масштабе по всей Европе». В противоположность обычным арестам в обычных уголовных делах, когда подозрение в вине должно быть доказано по существу и обосновано, но не бесспорно — это задача будущего следствия и суда, — незаконный арест Эйхмана мог быть, и был оправдан в глазах всего мира только тем фактом, что исход процесса был безошибочно предсказуем.
Роль Эйхмана в «окончательном решении», как теперь становилось понятным, была страшно преувеличена — отчасти из-за его собственного хвастовства, отчасти потому, что обвиняемые на Нюрнбергском и других послевоенных процессах пытались свалить свою вину на него, но главным образом потому, что он находился в тесном контакте с еврейскими функционерами, так как он был единственным представителем Германии, являвшимся «специалистом в еврейских вопросах», и ни в чем больше. Обвинение, выстраивая дело на страданиях, которые отнюдь не были преувеличены, ни с того ни с сего преувеличило саму преувеличенность — или, по крайней мере, так думали, пока не было объявлено решение апелляционного суда: «Это факт, что апеллянт вообще не получал "приказов начальства". Он был сам себе начальник, и он отдавал все приказы, касающиеся дел евреев». Это был именно тот аргумент обвинения, который судьи окружного суда не приняли, но — и в этом просматривается опасный нонсенс — апелляционный суд его полностью одобрил.
Суд опирался главным образом на свидетельские показания члена Верховного суда США, автора книги «Десять дней, чтобы умереть» [1950] и бывшего судьи на Нюрнбергском процессе Майкла А. Мусманно, приехавшего из США, чтобы выступить на стороне обвинения. Мистер Мусманно участвовал в заседаниях суда в Нюрнберге, на которых рассматривались дела начальников концентрационных лагерей и членов мобильных отрядов смерти на Востоке; и хотя по ходу дела всплыло имя Эйхмана, в своих решениях он упомянул его только один раз. В Нюрнберге он также допрашивал подсудимых в их камерах. Там-то Риббентроп и сказал ему, что с Гитлером все было бы в порядке, не попади он под влияние Эйхмана. Что ж, мистер Мусманно верил не всему, что ему говорили, но он поверил, что Эйхмана наделил полномочиями сам Гитлер и что свою власть он «обрел благодаря общению с Гиммлером и Гейдрихом». Несколькими заседаниями позже в качестве свидетеля обвинения перед судом предстал мистер Густав Гилберт, профессор психологии в университете Лонг-Айленда и автор «Нюрнбергского дневника» [1947]. Он был более осторожным, чем член Верховного суда Мусманно, которого в Нюрнберге он представлял подсудимым. Гилберт показал под присягой, что «…главные нацистские военные преступники практически не вспомнили Эйхмана… в то время», он также заявил, что Эйхман, которого они с судьей Мусманно считали погибшим, практически не упоминался в их дискуссиях о военных преступлениях.
После этого судьи окружного суда, которые видели насквозь преувеличения обвинения и не желали делать из Эйхмана начальника Гиммлера и вдохновителя Гитлера, оказались в ситуации, когда им требовалось защищать обвиняемого. Эта задача, помимо ее неприятного характера, не имела никаких последствий ни для суда, ни для приговора, так как «юридическая и моральная ответственность того, кто отправлял жертвы на смерть, по нашему мнению, ничуть не меньше, а, может, даже и больше, чем ответственность того, кто умерщвлял жертвы».