Суть в том, что ни один из этих мстителей не ограничился убийством своего «преступника»: оба немедленно сдались полиции и потребовали, чтобы их судили. Оба воспользовались процессом, чтобы в ходе судебных слушаний показать всему миру, какие чудовищные преступления были безнаказанно совершены против их народов. На суде над Шварцбардом использовались почти те же приемы, что и в деле Эйхмана. Такое же изобилие документов, свидетельствовавших о преступлениях, правда, в тот раз они были собраны для защиты (Еврейским комитетом под председательством ныне покойного доктора Лео Моцкина, которому потребовалось полтора года, чтобы собрать материал и опубликовать его в книге «Погромы на Украине 1917–1920», 1927 год).
Тогда и обвиняемый, и его адвокат говорили от имени жертв, и им даже удалось поднять вопрос о евреях, «которые не могли выступить в свою защиту» (см. судебную речь Анри Тореза в его книге «Процесс о погромах», 1928 год). Оба были оправданы, в обоих случаях возникло ощущение, что их поступок «символизировал, что их народы наконец решили защитить себя, оставить позади моральные сомнения и преодолеть покорность перед лицом оскорблений», как с восхищением писал о деле Шварцбарда знаменитый французский журналист и публицист Жорж Суарес.
Преимущества такого решения проблемы законности, стоящей на пути правосудия, очевидны. В конце концов процесс — это «шоу», но даже если это шоу, в нем участвует «герой» — тот, что в центре пьесы, к кому прикованы все взоры, и в этом случае он — настоящий герой. При этом персонаж процесса находится под стражей, потому что это «не спектакль с заранее известным финалом», здесь есть элемент «непреодолимого риска», который, по словам Киркхаймера, является обязательным фактором всех криминальных процессов. «Я обвиняю!» — тоже обязательный атрибут с точки зрения жертвы — звучит, конечно же, более убедительно в устах человека, который был вынужден взять закон в свои руки, чем голос назначенного правительством чиновника, не рискующего ничем. И все же — в отличие от практических соображений, таких как, например, что Буэнос-Айрес шестидесятых едва ли предлагает те же гарантии или ту же публичность обвиняемому, как Париж и Берлин двадцатых годов, — весьма сомнительно, что такое решение оправдало бы себя в случае Эйхмана, и столь же понятно, что оно было бы таким же неоправданным.
На пользу Шварцбарда и Тинделяна работало то обстоятельство, что они оба принадлежали к этническим группам, у которых не было ни собственного государства, ни системы правосудия, в мире не существовало трибуналов, куда такие группы могли бы привести свои жертвы. Шварцбард, который умер в 1938-м, более чем за десять лет до провозглашения еврейского государства, не был ни сионистом, ни националистом иного толка; но нет ни малейшего сомнения, что государство Израиль приветствовало бы такого гражданина — хотя бы потому, что он стал причиной трибунала для преступлений, которые так часто оставались безнаказанными. Его чувство справедливости было бы удовлетворено. И когда мы читаем письмо, которое Шварцбард отправил из парижской тюрьмы своим братьям и сестрам в Одессу: «Faites savoir dans les villes et dans les villages de Balta, Proskouro, Tzcherkass, Oumany]itomir… pertez-y le messageedifiant: la colere juive a tire sa vengeance! Le sang de Vassassin Petliioura, qui ajalli dans la ville mondiale, a Paris… rappellara le crimeferoce… commis envers lepauvre et abandonnepeoplejuif» («Разнесите по городам и весям, в Бальду передайте, в Проскурово, Черкасск, Умань, Житомир… такое назидательное послание: гнев евреев вынудил его к мести! Кровь убийцы Петлюры, пролившаяся в главном городе мира, Париже… послужит напоминанием о лютом злодеянии… против бедного и обездоленного еврейского народа!»), — мы сразу же узнаем — нет, не только язык, на котором, вообще-то, говорил в суде господин Хаузнер (язык Шалома Шварцбарда был неизмеримо более благородным и живым), но и чувства, и состояние души евреев всего мира, к которым, как казалось, это письмо взывало.
Я настаивала на сходстве суда над Шварцбардом в 1927 году в Париже и процессом Эйхмана в 1961 году в Иерусалиме, потому что они показали, сколь не готов был Израиль, как и весь еврейский народ, распознать в преступлениях, вменявшихся Эйхману, беспрецедентное преступление, и с каким трудом, должно быть, далось понимание этого еврейскому народу. В глазах евреев, рассуждающих исключительно с точки зрения собственной истории, катастрофа, которая постигла их при Гитлере и унесла треть их народа, представляется не некоей новой формой преступления, не беспрецедентным геноцидом, а, напротив, старейшим из всех известных им преступлений. Это неверное толкование, почти неизбежное, если мы учитываем не только факты еврейской истории, но и, что более важно, современное самосознание еврейского народа, возглавляет список всех провалов и дефектов иерусалимского процесса. Никто из участников так до конца и не понял всего ужаса Освенцима, который по сравнению со злодействами прошлого имеет совершенно иную природу, потому что он предстал перед обвинением и судьями не более чем большим чудовищным погромом из еврейской истории. И они поверили, что существует прямая линия от раннего антисемитизма нацистской партии к Нюрнбергским законам 1935 года, а от них — к изгнанию евреев из рейха и, в итоге, к газовым камерам. Однако политически и юридически эти «преступления» отличны не только по степени серьезности, но и по существу.
Нюрнбергские законы 1935 года легализовали дискриминацию, практиковавшуюся до того немецким большинством против еврейского меньшинства. В соответствии с международным законом прерогативой суверенного германского народа было выделить национальное меньшинство, какую бы долю населения оно ни составляло, при условии, что законы о национальных меньшинствах придерживаются прав и гарантий, закрепленных международными договорами и соглашениями. Международные еврейские организации пытались получить для вновь созданного меньшинства те же права и гарантии, которые были подтверждены Женевской конвенцией меньшинствам в Восточной и Юго-Восточной Европе. Но хотя эта защи-та не была получена, другие государства в целом признавали Нюрнбергские законы как часть закона Германии, поэтому гражданин Германии не мог вступить в «смешанный брак», например, в Голландии.
Преступный характер Нюрнбергских законов был национальным преступлением: он нарушал национальные, конституционные права и свободы, но он никак не затрагивал взаимное признание закона разными нациями, то есть не был субъектом «международной вежливости». «Принудительная эмиграция», или изгнание, ставшее официальной политикой после 1938 года, очень даже касалось международного сообщества по той простой причине, что изгнанники появились на границах других стран, которые были вынуждены либо принять их, либо переправить в другие государства, точно так же не желавшие их впускать. Другими словами, изгнание народов — это уже преступление против человечности, если под «человечностью» мы понимаем не более чем международную вежливость.
Ни национальное преступление по легализации дискриминации, превратившейся в преследование по закону, ни международное преступление по изгнанию не были беспрецедентными даже во времена новейшей истории. Легализованную дискриминацию практиковали Балканские страны, а изгнание в массовом масштабе происходило после многих революций. А вот когда нацистский режим провозгласил, что народ Германии не только не желает больше видеть в стране евреев, но желает стереть весь еврейский народ с лица земли, тогда-то и появилось новое преступление, преступление против человечности — в смысле преступления «против природы человека», или против самой природы человечества.