Выбрать главу

Автор настоящих заметок был в числе молодежи тех лет и свидетельствует, что все это правда. Описанные традиции трезвости и ярости не всем были по плечу, но Эйзенштейну они пришлись впору.

Несмотря на вермут, я совершенно не мог вести беседу.

Я знал, хотя и не понимал причины, что он относится ко мне очень хорошо и, пожалуй, даже всерьез, а это с ним случается не часто. Однако тот круг интересов, в которых он сейчас замкнут, преодолеть чрезвычайно трудно. Правила игры столь узки, что нужно много изобретательности, чтобы найти в них известную свободу.

Мы обратились к японцам. Пока мы рассматривали всякие материалы о Но и Кабуки, завязался разговор о мышлении китайцев и японцев. Это была его шахматная доска. Вероятно, китайско-японское искусство, да и вся эта старинная культура очень хорошо укладываются в дорогую для него схему. Азиаты, по его мнению, сохранили то, что является основой искусства — предметное мышление, алогизм, уважение к первичным чувствам. Другими словами, их искусство само по себе, без всяких насилий и усилий со стороны художника, находится «ниже пояса», применяя термин Эйзенштейна.

Однако он полагает, что азиатская культура представляет собой некую ступень развития, которая нами, европейцами, уже пройдена. К этому непосредственному и примитивному искусству художник-европеец должен обращаться как к роднику первородной стихийности. Он приводил в доказательство, что даже в математике китайцы полностью предметны и рассматривают числа как вещи, обладающие почти индивидуальными особенностями. (Четные числа — одно, а нечетные — совсем другое.) Я пытался ему возражать, вспоминая всю чрезвычайную сложность японского искусства и всю его рациональность, однако, как и следовало ожидать, он отверг мои возражения. Впоследствии я понял, что прав был он, а не я.

С особенным увлечением Эйзен показывал мне книжку, в которой на превосходных рисунках были изображены способы всяких театральных чудес японской сцены. Восторженно он рассказывал мне, как здорово отлетают головы и обрубаются руки и ноги в японском спектакле. Взмах меча — и откалывается у человека лицо, падает на пол, а вместо лица — кровавого цвета шелк. На сцене выкалывают глаза, отрывают носы, все это великолепно и смешно, то есть все это искусство.

Я вспомнил его рассказ о чудовищных истязаниях, которые происходили у Малюты, когда женщину сажали верхом на канат, тянули за ноги и возили взад и вперед, разрезая ее пополам. Я вспомнил рисунки самого Эйзена, сотни вариантов того, как леди Макбет и ее партнер укокошили короля, все способы, какими только это можно было сделать, и их занятия после этого. Чудовищные фантазии, нарисованные в стиле негритянского примитива человеком блестящего ума, получившим инженерное образование.

Потом мы поехали на «Мосфильм» посмотреть вторую серию. Там собрались юноши и девушки из ВГИКа, ученики Эйзенштейна. Пришли Кулешов и Хохлова.

Теперь, после моего японского путешествия, после того как я видел Но и Кабуки, действо, разворачивающееся на экране, не казалось мне столь искусственным. Пожалуй, лет пять упражнений по методу Дзен, и я буду считать это реализмом.

Через полчаса после того, как я приехал домой, раздался телефонный звонок, говорит Эйзен.

— Ну, как мы вам понравились? Очень страшно? Правда, забавно? Звериный фильм?

Неизвестно, кокетство это или взаправду, когда он предлагает оценить дело его жизни с точки зрения звериности и забавности. Не может быть, чтобы он действительно видел в театре или кино только забавность и считал, что в этом и есть величие. Возможно, он не хочет показать, что это его так беспокоит? Но ведь здесь было бы нечто ребяческое?

Потом, когда я был у него в Барвихе, где он должен был лежать неподвижно и где, вероятно, он с ясностью увидел, что дело идет к концу, я в голосе его, в глазах его почувствовал, что он даже не гимназист, как Пудовкин, что он мальчик, тот самый, которого мне показывала Юлия Ивановна — мать его, еще до войны, на фотографиях — милый, балованный и… невероятно ранимый. Вероятно, он дико боялся обид. Он очень хотел поддержки. Он любил похвалу и трепетал, что ему вместо доброго могут сказать плохое. И так как всю свою творческую жизнь он находился в состоянии полемики, было немало людей, его опасавшихся и подозревавших во всех смертных грехах… Вот он и выработал то ироническое сопротивление, которое высказывалось в этой фразе: «Ну, как мы вам понравились?»