Прямота и искренность — разные вещи. За внешним чистосердечием у княгини обнаруживалась определенная цель. Екатерина II подчеркивала, что подруга не сдерживала себя, публично заявляя о пристрастии к императрице: «Вследствие подобного поведения… несколько офицеров, не имея возможности говорить с Екатериною, обращались к княгине Дашковой, чтобы уверить императрицу в их преданности… считая последнюю более близкой к ней»{206}. В данном случае декларируемая преданность позволила юной заговорщице выглядеть «более близкой» к государыне и разговаривать с той от лица офицеров. А с ними — от лица царицы.
В начале XIX века Кэтрин Уилмот писала родителям: «Княгине никогда не приходит в голову скрывать от кого-либо свои чувства — можете представить, в каком привилегированном положении она находится. Независимо оттого, приятна правда или нет, княгиня говорит ее всем в глаза»{207}. Таким поведением Дашкова подчеркивала, что «она первая по званию, положению, уму в любом обществе», и требовала «по дворцовой привычке» «почтительного отношения к себе». Ведь говорить «правду» всякому в лицо и не слышать возражений от нижестоящих — действительно привилегия.
При этом «правда» всегда оказывалась неприятной. «Свобода языка, доходящая до угроз», которая годом позже, во время заговора Хитрово, возмутит императрицу, была для Екатерины Романовны не целью, а средством. Благодаря названному качеству наша героиня решала поставленные задачи[13]. О Петре III крестница говорила тоже не ложь, а неприятную правду. Хрестоматиен ее отзыв: «Поутру быть первым капралом на вахтпараде, затем плотно пообедать, выпить хорошего бургундского вина, провести вечер со своими шутами и несколькими женщинами и исполнять приказания прусского короля — вот, что составляло счастье Петра III… Он как бы намеренно облегчал нам нашу задачу свергнуть его с престола»{208}.
Нет оснований утверждать, будто Дашкова рисовала на императора карикатуру. Дипломатические донесения полны куда более резких отзывов. Так, прусский министр Карл фон Финкенштейн, которому по статусу полагалось симпатизировать Петру Федоровичу, писал: «Не блещет он ни умом, ни характером; ребячлив без меры, говорит без умолку, и разговор его детский, великого Государя не достойный… привержен он решительно делу военному, но знает из оного одни лишь мелочи… Слушает он первого же, кто с доносом к нему является, и доносу верит… Нация его не любит, да при таком поведении любви и ожидать странно»{209}.
А вот слова известного русского ученого А.Т. Болотова — в тот момент полицейского чиновника в Петербурге, часто бывавшего во дворце: «Редко стали уже мы заставать государя трезвым и в полном уме… а чаще уже до обеда несколько бутылок аглицкого пива… опорожнившим… Он говаривал такой вздор и такие нескладицы, что при слушании оных обливалось даже сердце кровью от стыда перед иностранными министрами»{210}.
По страницам мемуаров Дашковой разбросано множество анекдотов про Петра III. Пересказывая их, княгиня осуществляла пропаганду. Однако нас интересуют не только произнесенные слова, но и те, что остались за рамками мемуаров. О чем княгиня умолчала? Прежде всего о реформах императора — пусть неудачных, скомканных, начатых кое-как, но все-таки являвшихся предметом живого обсуждения в обществе.
«Записки» хранят глубокое молчание по поводу Манифеста о вольности дворянства. Названным документом было начато «раскрепощение» русского благородного сословия: дворяне получили право не служить. Одним из вдохновителей манифеста был отец Дашковой — Роман Илларионович. Возможно, княгиня промолчала, чтобы не касаться его имени. Ведь она утверждала, будто ее батюшка при Петре III «был нулем»{211}.
Однако в умолчании был и идейный подтекст. Манифест выбивал одно из звеньев вековой цепи, сковывавшей престол с дворянством, а дворянство с крепостными. Пока дворянин служил царю, крестьяне служили дворянину, а земля мыслилась как награда за ратный труд. Если барин становился свободен, то отпустить следовало и холопов. Сама Дашкова только с серьезными оговорками соглашалась на возможность освобождения крестьян. В беседе с Дидро в 1770 году она сказала: «Если бы самодержец, разбивая несколько звеньев, связывающих крестьян с помещиком, одновременно разбил бы звенья, приковывающие помещиков к воле самодержавных государей, я с радостью и хоть бы своею кровью подписалась бы под этой мерой»{212}.
13
Любопытно, что хорошо разбиравшаяся в людях Екатерина II никогда не писала об искренности подруги, хотя охотно признавала за той ум и храбрость. Чтобы перестать путать прямоту княгини с чистосердечием, обратим внимание на один факт: 2 января 1804 года она публично примирилась с Алексеем Орловым, давшим в ее честь бал, а 10 февраля уже работала над «Записками», в которых обвинила этого человека в убийстве Петра III. Прошлое никогда не становилось для княгини прошедшим, и старые обиды не могли быть ни прошены, ни забыты.