Радзинский вновь взорвался. Поднялся и сказал:
— Там ничего этого нет. Вы просто не читали пьесу.
Фурцева закипела. Помимо «социального положения» Радзинский перебил человека, едва ли не втрое старшего по возрасту:
— Сядьте! И немедленно!
Радзинский сел.
Слово для продолжения проработки было представлено главному редактору газеты «Советская культура» Дмитрию Большакову, который опять заговорил про аборты и «шлюшку»[669].
— Ничего этого в пьесе нет, — перебил и его Эдвард Радзинский. — Вы тоже не читали пьесу.
Екатерину Алексеевну, судя по всему, происходящее изрядно повеселило:
— Я поняла. Вы решили сорвать наше заседание. Идите и выступайте.
Эдвард Станиславович был в ярости, но понимал, что говорить в ярости нельзя, необходимо строго аргументированное выступление. И Радзинский погрузился в пересказ пьесы и объяснение смысла своего произведения:
— Я не писал пьесу про «шлюшку». Я писал вечную историю про молодого человека, который ведет обычную, веселую и легкую жизнь, которую во все времена вели и будут вести молодые люди. И которую люди пожилые будут именовать «распутством» (на счастье Радзинского, Екатерина Алексеевна была на удивление не обидчива. — С. В.). Он вовлекает в эту жизнь случайную девушку и… и в нее влюбляется! И она тоже. История, тысячу раз рассказанная… И всегда новая! Но любовь — это обязательное пробуждение высокого, чистоты, это — бремя, страдание… Потому что если этого всего нет, то это скорее следует назвать собачьей страстью, мощным сексуальным порывом и прочим… Именно «прочим», но не любовью.
Фурцева, по позднейшему признанию Радзинского, «была женщиной. Прекрасной женщиной. В этом было всё. В этом, думаю, была и ее гибель…»[670].
Буквально через три минуты после начала рассказа драматурга Екатерина Алексеевна повернулась к Радзинскому, и по выражению ее лица Эдвард Станиславович понял, что министр его внимательно слушает. И на четвертой минуте Фурцева подала усталому путнику стакан воды.
— Не волнуйтесь, — нежно проворковала министр автору из комсомола. Радзинский как раз в это время обратил внимание на ее руки с рубцами от бритвы.
Фурцева умела признавать ошибки — свои и вверенного ей коллектива. На партсобрании Большого театра и Кремлевского дворца съездов Екатерина Алексеевна однажды (1966) прямо заявила, что в Министерстве культуры СССР есть бюрократизм, а когда актеры сделали удивленные лица, подчеркнула:
— А вы [что] думаете? Где его нет! Иногда решаем не со знанием дела. Искусство — такое море-океан! Нет человека, который бы всё знал, всё понимал и правильно решал[671].
Когда Эдвард Радзинский изложил свою позицию, Екатерина Фурцева долго молчала, а потом сказала:
— Как нам всем должно быть сейчас стыдно…
Радзинский было подумал: вот сейчас она закончит — «…что мы с вами не читали пьесы». Но тогда это была бы не Фурцева. В лучших традициях школы Джимми Лэнгтона Екатерина Алексеевна сделала паузу и сказала:
— …что мы с вами уже не умеем любить[672].
Эпилог закономерен. Эдвард Радзинский шел по улице со счастливейшим директором театра. Анатолий Колеватов, которому никак нельзя было отказать в прозорливости, предрек:
— Думаю, театров сто сейчас будут репетировать эту пьесу.
И допустил математический просчет, еще раз подтвердив предположение министра о том, что директор не был силен в статистике: постановок было сто двадцать.
16 июня 1964 года было наконец получено цензурное «добро» на выпуск спектакля[673], а 18–20 июня состоялись заседания Художественного совета Ленкома по обсуждению спектакля. Художественный совет был утвержден начальником Управления культуры Исполкома Моссовета Борисом Евгеньевичем Родионовым 23 мая 1962 года[674].
В целом пьеса понравилась всем участникам обсуждения, тем более что ее одобрила сама Фурцева.
— Ценный и нужный спектакль, — сразу выразил свою позицию один из корифеев Ленкома Владимир Всеволодович Всеволодов на первом заседании 18 июня. — Очень понравился настрой и дыхание спектакля.
— Пьеса отвечает на очень волнующий вопрос. Есть некоторая бездейственность в первом части. Вторая часть безупречна. В первой части нужны искорки второго плана — впечатление от Евдокимова у Наташи, — с умеренной критикой, однако положительно оценил спектакль Сергей Львович Штейн.
672