Когда 6 ноября 1967 года руководящие работники итальянской компартии Джанкарло Пайетта и Оттилио Окетто при встрече с Екатериной Фурцевой попросили о проведении у них в стране выставки Эрнста Неизвестного, она подчеркнула, что мы никогда не возьмем на вооружение абстрактное и формалистическое искусство, выражающее буржуазную идеологию, хотя «родоначальники такого искусства: Кандинский, Шагал, Малевич и др. — являются нашими соотечественниками»[702].
Пайетта попытался было возразить:
— Но творчество этих художников принимается советской молодежью.
Однако Екатерина Алексеевна не дала итальянскому товарищу пространства для маневра.
— Мы не равняемся на ту небольшую часть молодежи, которая бездельничает, фланирует на улице Горького. Истинная молодежь, — объяснила Екатерина Алексеевна, — в Братске, Красноярске и на других стройках коммунизма. И такой молодежи нравится творчество Пластова. И она не принимает многие формалистические работы Эрнста Неизвестного.
Неизвестный — отличный оформитель, — несколько сбавила обороты Фурцева. — Его работа в Артеке принята широкой общественностью, но народу непонятно его условное искусство.
Последовала дискуссия, в ходе которой Екатерина Алексеевна ясно и по-своему логично обозначила позицию:
— Мы не запрещаем художникам работать так, как они хотят. Но мы не можем и не будем покупать за счет народа абстрактные произведения[703].
В любом случае именно решать, на что потратить бюджетные деньги, а на что нет, — святая обязанность руководителя любого уровня.
Необходимость, с одной стороны, следовать установке на пропаганду соцреализма и, с другой — учитывать интересы западных партнеров была непрекращающейся головной болью для Министерства культуры и лично для Фурцевой. На заседании коллегии министерства, состоявшемся 30 января 1970 года, Екатерина Алексеевна напомнила присутствовавшим о недавней «схватке» в Швеции. У советской стороны попросили отправить на выставку в стокгольмские музеи работы Каземира Малевича. Фурцева поинтересовалась:
— А почему именно Малевича? Ведь есть и другие художники.
И получила в ответ:
— Мы считаем его основоположником всей мировой изобразительной культуры, нас интересуют только его работы, а все остальное мы не признаем, и это нашего зрителя не интересует[704].
Выступая на партактиве министерства 4 марта 1969 года, Фурцева невольно приоткрыла растерянность, царившую в головах руководителей на культурном фронте:
— Когда Третьяков покупал картины, Стасов был его главным консультантом. А сейчас? Приобретают картины спорные. Советский раздел сейчас самый слабый. Картины закуплены начиная с XIII и кончая XVIII веком, а советский раздел — самый слабый. Какое право имеет т. Лебедев приобретать работы и говорить при этом, что «время покажет». Это называется — игра с огнем. Мы купили двурушничество![705]
А в ноябре того же года Екатерина Алексеевна невольно признала печальный итог следования идеологическим стандартам и изобразительным клише:
— Иногда проходишь по залу, и как будто в разное время, но одним и тем же художником созданы произведения… Возьмите Репина, Сурикова, Саврасова. Однажды познакомившись с почерком этих художников, вы уже не спутаете их с другими… А у нас так получается, что смотришь на произведение и не знаешь, то ли художник живет в Ленинграде, то ли в Сибири — одна и та же тема, одна и та же природа. У нас есть где-то какой-то приниженный критерий требовательности[706].
Эти грустные наблюдения родились у нее при подготовке к ленинскому юбилею, однако вряд ли она связала их с партийным руководством. Напротив, она выдала новые указания о том, как формировать образ Ленина в искусстве: его пытались представить «великолепным, человечным, любящим Надежду Константиновну», а главное, что есть у Ленина: борец, организатор, государственный деятель, мыслитель — это идет на второй план, а на первый — человеческие качества. Это глубокая ошибка. Точно выражено одним товарищем: все это, вместе взятое, приводит нас к тому, что вроде некоторые товарищи стремятся Ильича с броневика пересадить на велосипед. Да, это глубоко ошибочно.