Наконец море успокоилось — перед бурей. Началось обсуждение, участники которого вели себя так же, как представители двух делегаций на переговорах в «Имени Розы» Умберто Эко. Причем роль почтенного Аббона, почтенно занятого примирением почтенно сражавшихся почтенных ученых мужей, досталась Екатерине Алексеевне.
Когда гении подустали, она, которая по определению должна была сохранять беспристрастность, а потому не могла сказать ни «за», ни «против», посмотрела в зал.
В одно мгновение превратившись из грозного министра в совершенно обольстительную женщину, Екатерина Алексеевна гортанным голосом проворковала корифеям:
— Дорогие мои, любимые мои… Вы мне доверяете?
— Да! — мигом осознала остроту момента Тарасова (не зря, ох не зря Алла Константиновна в 1950–1955 годах занимала архиответственный пост директора МХАТа).
— Да! — дружно закричали все остальные участники театральной баталии.
— Тогда я буду редактором этой пьесы, — сказала Екатерина Алексеевна, не иначе как припомнившая Николая I, который взял на себя обязанности личного цензора Александра Сергеевича Пушкина. — Может быть, мне удастся помочь… Но мы с вами не можем вот так уничтожить труд актрисы, которая перешла к вам в театр. И главное — труд нашего замечательного Бориса Николаевича Ливанова, — сказала Екатерина Алексеевна, как водится, не упомянув о драматурге. — Мы просто не имеем права! Я отдаю свои выходные… Мы будем работать…
Сразу после этого Фурцева в лучших традициях перешла к орг-выводам (хотя нет, при Хозяине таких вегетарианских оргвыводов, как правило, не делалось):
— Сразу после Нового года я жду вас, Борис Николаевич, автора пьесы и режиссера (фамилии Радзинского и Львова-Анохина запоминать было совершенно не обязательно. — С. В.) у меня в кабинете[825].
Ответом на высочайшее решение были бурные аплодисменты. У театра свои законы.
Третьего января Ливанов, Львов-Анохин и Радзинский явились в Министерство культуры, где уже сидел заместитель министра Константин Владыкин.
Борис Николаевич раскрыл свои объятия и сказал:
— Владыкин живота моего, как я рад тебя видеть[826].
Началась «работа над пьесой», заключавшаяся в том, что про пьесу дружно забыли все ее сторонники и противники. Во всем блеске своего обаяния Екатерина Алексеевна рассказывала про свою любовь к Клименту Ефремовичу Ворошилову, про то, как она была ткачихой и как все они верили в победу коммунизма. Потом про дружбу с Надей Леже, великий муж которой, Фернан Леже, верил в победу коммунизма, чего нельзя было сказать о Наде. Но с каждой встречей Екатерина Алексеевна все больше и больше убеждала ее в неизбежности светлого коммунистического будущего для всего человечества[827]. После этого перешли к интеллигенции. Фурцева пожаловалась, что ею очень сложно руководить.
В конце дня наконец дело дошло до пьесы. И вот тут сказался дар убеждения Екатерины Фурцевой, описанный Вишневской. Галина Павловна признавала, что, пройдя огонь, воду и медные трубы, Екатерина Алексеевна была женщиной хваткой и цепкой. Обладая большим даром убеждения и, добавим, огромным интриганским опытом, она хорошо знала, как водить людей за нос. Умела выслушать собеседника, обещала, успокаивала, как мать родная, и человек уходил от нее очарованным ее теплотой, мягкостью, благодарил… Правда, вскоре выяснялось, что сделала Фурцева всё наоборот. Но даже люди, хорошо знавшие о даре убеждения Екатерины Алексеевны, не могли не поддаться ее обаянию. Сама Галина Павловна выработала свой способ разговаривать с Фурцевой. Когда Екатерина Алексеевна в присущей ей манере начинала уводить разговор в сторону, Вишневская, внимательно на нее глядя, просто не слушала эту сирену. Главное было — не упустить момент, не забыть собственной мысли и, как только Фурцева умолкнет, успеть эту мысль протолкнуть[828]. У Радзинского такого опыта общения не было.
Екатерина Алексеевна сказала молодому драматургу:
— Вы знаете, вчера я смотрела во МХАТе пьесу… — Фурцева назвала, по оценке Радзинского, «чудовищный спектакль»[829], однако мало ли драматурги «хвалят» друг друга? — Но ведь можно же хорошо писать! Ну, напишите что-то подобное, хорошее… А сейчас давайте работать. У вас сколько картин в пьесе? Нужно увеличить хотя бы на одну, чтобы видна была наша работа… Ну, я не знаю… пусть она стоит перед зеркалом… и пудрится, — сказала она застенчиво, — или, что лучше, читает газету «Правда». Понимаете, в пьесе совсем нет связи с нашей сегодняшней жизнью, с нашими достижениями.