Частил, не давая и слово вставить, непроницаемую воздвигал оборону. Заметил на губах самодержицы улыбку, кажись, благодарности.
Был у монархов обычай карать гонца, приносящего дурные вести, да и теперь он как незваный гость, конфузится, о награде не помышляет. Обиды Данилыча, давние, неутолённые, сегодня забыты. Меньше всего мог бы рассчитывать…
– Эй, Александр!
Он уже прощался. Увидел лицо смеющееся, блеск в глазах.
– Твой слуга, матушка!
– Подожди!
Встала, подошла к комоду, нетерпеливо защёлкала ящичками, обитыми медью, порылась в одном, извлекла некую грамотку, потом в красный угол, где под иконой Троицы на китайском расписном стольце козлоногий фавн обнимал амфору-чернильницу. Начертала нечто державной своей рукой, обернулась, лукаво сузила глаза.
– На!
Он обомлел, узнав собственное своё прошение, вручённое три недели назад.
«Уповаю, что Ваше Величество по превысокой своей материнской милости в день тезоименитства своего меня обрадовать изволит…»
Уничтожены проклятые счета. Зачёркнут долг казне, начисленный ревизорами. Смыто позорное клеймо вора, лихоимца, расхитителя казны, смыто, смыто! Подавятся недруги, завистники.
Царица ждала благодарности и уже брови сводила, чёрная мушка, налепленная над переносицей, тонула в складке. На колени пасть, лобызать ноги? Ишь, гордится собой! Акт милосердия совершила, будто он помилованный преступник…
– Служу тебе, матушка.
Отвесил поклон – и адье[351] в Сенат. Сунуть под нос Пашке… Пустился почти бегом, через залу, гостиные, только окна мелькали, летел, размахивая листком воинственно, служитель у двери отпрянул, закрыв лицо.
– По высочайшему указу…
Выговорил, задыхаясь от радости и от спешки, в пространство, в свечное марево. Канцеляристы вскочили. Данилыч проследовал дальше, к сенаторам. Наперво – сунуть под нос Пашке… Эх, нет его! Данилыч потряс запертую дверь, выбранился. Из каморы напротив вышел Голицын.
– Ты это, князь?
– Поздравь, Димитрий Михайлыч!
– Зайди!
Обдало табачным духом. Балуется боярин, привёз с Украины трубку с длинным чубуком, зелье забористое, турецкое. Не стесняется святого Дмитрия Солунского, патрона – суров его лик в проёме золотого оклада. Икона фамильная, из московских хором, так же, как и старинные сундуки, ларцы, коими заставлен кабинет. Железная оковка, тяжёлые замки-по-дедовски хранит боярин коришпонденцию, шкафам не доверяет.
Читает, поматывая головой, водит глазами близоруко. Кисло ему, небось.
Никогда не ссорился с ним Данилыч открыто. Чувствует – близко к тому. Вот-вот прорвётся боярская неприязнь…
– Поздравляю, Александр Данилыч. Славно, славно!
Хитрит старик…
– Рад душевно, князюшка…
Руки развёл, словно обнять вознамерился. Глаза раскрыты широко, искренне, лукавства, коли верить, нет и не было.
– Если душевно…
– А как же! Хорошо ведь… Угоден ты, стало быть. Раз угоден, послушает тебя.
Вот куда гнёт…
– Послушает, батюшка…
Просеменил к столу, заваленному писаниной, книгами, захлопотал, разрывая залежи.
–Глянь-кось!
Покосился на дверь, защипнул пачку счётов. Жирные печати, герб города Данцига.
– Платим, батюшка Александр Данилыч… Купцу Бреннеру шестнадцать тысяч… Купцу Кокошке… Вот, за устрицы для государыни… Сама-то она не больно… Голштинцы глотают слизняков этих. Платим, платим… Вином залились, сотни тысяч просажено, а солдатам в Персии сухарь снится… Сам знаешь… Гладом морим, скоро ружья не снесут.
– Знаю, – вздохнул князь. – Бедствует армия, без пользы там.
– Говорил царице? Не тебя, князь, так кого послушает?
– Герцог есть.
– Нам под герцогом быть?
– Зачем ты так? – ответил Данилыч с резкостью. – Я-то не молчу. Другие молчат.
Голицын сел, поник седой головой.
– Все мы врозь. Татары отчего Русь полонили? Согласья не было между князьями. И ныне – где оно, согласье? Немцев ругаем, а сами-то… Зависть и злоба. Забыли, что мы русские. Может, нам Голштиния дороже? Чем кичимся? Кафтаном из Парижа, берлинской каретой…
– Ты-то что присоветуешь?
– То и советую – русским вместе быть. Свары какие между нами, – похоронить. Мне бы потолковать с тобой…
О чём? Прервалась беседа, вошёл секретарь с ворохом свежей почты.
– Ишь, карусель у меня! Княгиня здорова? Варварушка? Кланяйся им.
Встреча запала в память. Речь боярина необычна, подбивает на что-то. В сенатских дебатах – касаемо Персии, иностранцев, финансов – он нет-нет да и кинет словцо в поддержку, острое, меткое. Часто ратовали заодно. Минутные были альянсы. Теперь, сдаётся, нечто большее предложить имеет родовитый Голицын безродному Алексашке. Вожак царевичевой партии…
Милость царицы произвела перемену. Выше цена Алексашке. Ждал бы счастья, кабы не итальянец… Неисповедима судьба, кривыми бредёт путями, не ведает человек, где найдёт, где потеряет.
Удружил сей Инкогнито…
Заговор, – твердит молва. Новые происки Лондона… Имя Лини не названо, Екатерина блюдёт условие, во дворце говорят о деньгах, пересылаемых через Ганновер, чтобы посадить на трон Петра Второго. Агенты, готовящие переворот, не найдены, ловко прячутся, отсыпают кому-то втихомолку иудины сребреники. Юродам базарным, что ли? Пропойцам в кабаке? Самозваному Алексею, снова где-то объявившемуся?
Лишь немногие считают затею серьёзной. Куда важнее то, что пишет из Франции посол Куракин:
«Две партии главные есть знаемые в Европе: одна – двор имперский с гишпанским, а другая – французы с имперским, и каждая из оных теперь ищет присовокупить в свой альянс других потенций…»
Пруссия, союзница Пруссия оказалась в одном блоке с Францией и Англией, что огорчительно. Правда, явной враждебности к России сей трактат, подписанный в Ганновере, не вызывает. Кампредон с ног сбился, обхаживая петербургскую знать.
– Вы подозреваете скрытое жало. Ради Бога, перестаньте! Союз оборонительный, ради равновесия в Европе, ни в одной статье, ни в одной букве нельзя усмотреть ущерба для России, напротив, создаются возможности…
Для тесной дружбы с Францией, которой он – посол христианнейшего короля – добивается много месяцев и, увы, не находит сочувствия.