Шепчутся горожане:
– Губернатору, поди, несдобровать.
– Петля давно свита.
– Зарятся на хоромы-то… Да он-то не сунет башку. Отобьётся, чай!
– Брат на брата? Упаси Господь!
– Знать, последние времена. Речено же в Писании…
– Нет государя, и царство рушится.
– Эх, где наша не пропадала!
Брякнешь громко – раскаешься. За то лишь побьют, что собственное суждение имеешь. Прежде не было толикой строгости. Полицейская рать удвоена, да ещё доносчиков наплодил Дивьер, всюду шныряют. Губернатору сообщает с разбором, в тонкое решето просеет уловленное, прежде чем пойдёт к ненавистному шурину. У полицеймейстера своя политика. Сам посещает тайком некоторые дома, где пьют за царевича, ругают Меншикова.
Князю сии осиные гнёзда известны наперечёт. Адъютанты наблюдают, имена недругов записаны; светлейший пробегает реестры, оценивает, сколь опасен тот или иной сановник. До головной боли, до удушья гневят изменники. Бутурлин был ненадёжен, теперь якшается с Долгоруковым; Толстой, Апраксин сомнительны, льнут то к герцогу, то к приспешникам царевича.
Светлейший теряет друзей. Если бы заглянул в донесения дипломатов, прочёл бы, в Европе уже известно – баловень судьбы вот-вот останется в одиночестве. Он и сам должен был заметить – некоторые озорники сговаривались не ходить в Сенат, придавленный пятой Меншикова.
Озадачил Голицын.
Православным-то соединиться бы… Эти слова, произнесённые в счастливый для Данилыча час прощения долга, породили некое щемящее ожидание. Похоже, Голицын, заклятый враг, предлагает аккорд[355]? Переломил презрение к Алексашке-пирожнику, к тому же с пятном казнокрада?
Горошек сказывал – у княгини Волконской, в злейшем из осиновых гнёзд, Голицын не бывает. Звала неоднократно… О светлейшем отзывается с недавних пор уважительно, хотя и с досадой – дескать, мало на Руси таких острых талантов.
Приглашённый отобедать, Димитрий Михайлович восхищался серебряным парадным сервизом английской работы – превосходный у хозяина вкус – и кстати посетовал на быстротекущее время. Сколько лет не встречались вот так, у домашнего очага! Сокрушались вежливо оба. Хвалил боярин и яства, поданные на редкостной посуде, – французский паштет из гусиной печёнки, кабанье жаркое по-немецки, баранье седло по-польски, кулебяку на восемь углов, чесночный суп, ободряющий отяжелевших, – но ел понемножку, воробьиными порциями, пил ещё скромнее и за обедом намерения свои не открыл. Попивал кофе с ликёром в предспальне. Одобрял, поворачивая чашку на свет, японских художников, потом вздохнул: ценим чужое, платим втридорога, а свои-то искусники в небрежении, в нищете.
В Ореховой комнате гость, испытывая терпение князя, долго усаживался, располагаясь в кресле, поправлял подушки.
– Уф! Пир Лукулла. Слыхать, Рабутин скоро пожалует.
Обронил как бы вскользь, но глаза цепкие – дай понять, что смыслишь, событие ведь немаловажное! Рабутин, полномочный посол императора Карла, в кои-то веки…
– Скоро пожалует, – кивнул князь, желая прекратить топтание на месте.
Царский лик над ними в скупом мерцании зимнего дня. Юный лик, беспечальный.
– Я вот думаю, Александр… Отчего государь замкнул свои уста… На смертном одре… В здравом рассудке будучи столь долго, не назвал избранника. Отчего?
– Имеешь догадку?
– Напало мне… Тебе-то виднее, может… Он нам волю давал.
Вмиг возникла, вспыхнула та январская ночь – огнями свечей в зале дворца, сталью штыков за окнами. Ответил Данилыч сухо, почти неприязненно:
– Мы и взяли.
– Ты взял, батюшка, – промолвил Голицын тихо, незлобиво, ласково даже, чем и обезоружил. – Ты с войском… Я не в обиду тебе, я вот о чём – взял, так с тебя и спрос.
– Что ж, Димитрий Михайлыч… Спрашивай!
Сказал так же неторопливо, сжимая волнение, ибо впервые столь явственно, устами самого Голицына, вражеский стан признал его силу.
Род Голицыных, происходящий от литовского владыки Гедимина, по знатности второй, за Рюриковичами. Хоромы в Москве благолепны, высоки – шапку уронишь, залюбовавшись. Помнят соседи родительницу Димитрия – хлебосольную, ласковую насмешницу:
Побуждала детей задуматься: боярские терема, отгороженные от толпы, от времени дубовым тыном, усыпальница в Донском монастыре – в этом ли гордость фамилии?
Примером для Димитрия был дядя его – Василий, собиратель книг и раритетов, военачальник, ближний боярин царя Фёдора, затем фаворит Софьи, обнаживший меч за неё. Пётр лишил его чинов, именья, сослал в Архангельск, на всех Голицыных пала тень. Лязгали ножницы царя, отсекая боярские бороды, грохались оземь церковные колокола – царь переливал их на пушки, дворян забирал в солдаты, заставлял учиться или служить. Раскольники проклинали Антихриста, оскорблённая знать – сатрапа, подобного Нерону, Лопухины – родня заточённой царицы Евдокии – замыкались в теремах, надеясь переждать лихолетье, а при удобном случае поднять бунт.
Димитрий бороду срезал сам, избежал униженья. Обиженный на деспота, почёл доблестью служить реформатору. В Венеции прилежно поглощал математику, астрономию, навигацию. Усердие братьев Голицыных смягчило Петра – Михаил стал полководцем, Димитрий – губернатором на Украине и должностью своей, вдали от столицы, не тяготился. В Киеве процветало зодчество, книгопечатание, светская поэзия на родном языке, на польском, на латинском. Западные веяния врывались в этот город, и губернатор чутко впитывал их, не теряя независимости ума.
Приохотился к диспутам.
Занятно было раззадорить Феофана Прокоповича – рясу рвал на себе пламенный иерей, твердя, что Библию надо понимать буквально, как летопись. Димитрий, следуя совету новых философов, сомневался.
Скупая книги, штудировал жадно. Теперь, в родовом подмосковном селе Архангельском, куда наезжает летом из Петербурга, шесть тысяч томов на чужестранных наречиях и переведённых на славянороссийский. Изрядная библиотека и в столице – тут авторы избранные, смельчаки, осуждённые церковью, королями. Декарт, Эразм Роттердамский… Только что вышел из типографии труд Пуфендорфа «Обязанности человека и гражданина».