– Вы изволяйт. Битте![359]
И разразился жалобами. Осточертел ему Петербург, солдаты упрямы, глупы, ненавидят его, жалованье грошовое, он не может больше, подаст рапорт.
– Не держим таких.
Вмешается герцог. Пускай, терпенья нет! Властью начальника Данилыч тут же разжаловал офицера, а капрала отправил в карцер.
Спать не хотелось. Дарья напрасно поила соняшником – снадобьем арсеньевским, фамильным, из каких-то трав, подложила подушку, набитую головками мака и ещё чем-то. Лежал, таращил глаза, готовил объясненье для царицы.
Вошёл к ней задыхаясь, теснило грудь. Пахло лекарством, Эльза, прибираясь наспех, бросала в таз примочки. Стало быть, и здесь ночь была беспокойная.
– Александр… Я знаю.
Поглядела милостиво, жалеючи. К ней поспешил зять, его разбудил поручик… Скверный человек, да, скверный, от него надо избавиться. Нет, он не нарочно, но скверный.
Легче стало дышать. Что это с герцогом? Прежде вступался, выгораживал своих, все грехи готов был покрыть. И вот перемена… Ещё на Совете обнаружилось – нет более того вседневного противодействия – глухого, без явных стычек, донимавшего как боль зубная. Уже в гости зовёт… Вишь, чего не хватало Ольденбургу, петуху надутому – места среди высших чинов империи. Чувствует, кому обязан. Царица внушила, верно, радея о согласии вокруг трона.
– Солдата замордовали, – сказал Данилыч. – Окоченел душой. К себе возьму его, лён трепать, что ли.
В возке, скользившем по льду, заснул.
Фортуна ласкова неизменно. Ещё удача! Горохов, ездивший в Польшу с деликатным поручением, прибыл с вестью усладительной.
– Проглотили, батя.
Клюнули на приманку. Как повелось у царя с камратом, так и у него с наперсником – шуткой окрашивают любое дело. Напутствуя, князь вёл речь о золотой рыбке, которую надлежит поймать. Капитан тонул в сугробах, кормил клопов в придорожных корчмах, драгоценную приманку клал под тюфяк, вместе с пистолетом. То был портрет княжны Марии Меншиковой.
– Рамку-то графиня в кофр уложила, – продолжал Горохов, фыркая в усы, гордый исполнением. – А то не ровен час… Лихие люди шатаются.
– Палац каков?
– Из варшавских богатейший, под стать королевскому. Ну, поплоше нашего.
– В кунтушах ходят?
– И чубы висят… А бижутьё[360] редко кажут, воровство страшное. И музыка польская. Медовуху пьют… Ох, забориста медовуха!
– А полячки?
– Г-м! Тоже…
Данилыч рассчитал точно – Сапега в родстве с монархами, сватовство пусть будет со всеми онёрами, как у коронованных особ. Рамку недаром заключили в сокровищницу – в россыпи алмазов крупные изумруды, подношенье царское.
Портрет – малая копия с большого, кисти Таннауэра[361]. Немецкий мастер писал Марию три года назад, писал «на вырост», предвкушая расцвет женских форм. От отца у неё длинное лицо, высокий, узкий лоб – признаки породы, как считают нынче, – и художник усилил их, расширил глаза, глубоко посаженные, детским губкам придал свежесть алого бутона, осанке – грациозную величавость. Прихорашивать чересчур светлейший не велел, говорил живописцу внушительно:
– Она моя дочь, майн герр.
Дочь имперского князя – чего ещё надо? Родословная не вызвала вопросов в Варшаве, Горошку и вступаться не пришлось. За честь считают Сапеги…
Князь на радостях изрядно выпил водки с адъютантом, потом во хмелю, заплетающимся языком объявил домочадцам:
– Едут поляки! Благослови, бог Гименей… Пречистая Дева.
Хорошо бы свадебку справить, не канителить, но нет, негоже – гости жалуют на торжество обручения. Отвести им покои во флигеле, с выходом в зимний сад, под сень широколистых пальм, обставить комнаты так, чтобы глаза разбежались! Монстранц ревельский туда…
В библиотеку внесли стол красного дерева с серебряными накладками, водрузили полупудовый письменный прибор, серебряный же, – отцу жениха. Сорокапятилетний известный в Польше юрист, оратор, Ян Сапега прославился и как историк. По приезде тотчас засел в княжеской библиотеке – продолжать «Историю революций в Римской республике». В духе шляхетских вольностей воспитал сына.
Сапеш, давние союзники Петра, не новички в Петербурге. Пётр Сапега и Мария, бывало, играли в пятнашки, в серсо. О замужестве думала с покорностью, жениха встретила дружески. Наедине им уже не дозволено быть. Почти всегда под надзором старших, они снова дети, невеста скованна – о чём говорить с суженым?
– Вы живёте в Варшаве?
– Да, зимой…
– Есть ли в Варшаве… слон? – Запнулась, забыла французское слово.
– Элефан, – вставил отец.
Наблюдал за дочерью с неодобрением. Недоучила язык, тетеря! За польский сажали – отлынивала. Так лучше по-русски… Не девка – статуя деревянная. Младшую бы сюда, не сплоховала бы. Александра сызмальства гран-кокет[362].
Сватался к ней немецкий принц, по всем статьям годен, кроме одной – мать его родилась в семье простого аптекаря. Урон был бы для престижа…
Молодой Сапега вежлив до сладости, к роскоши княжеской будто холоден. Пойми их, нынешних! Князь, обняв за плечи, показывал ему коллекции – монстров за стеклом, идолов, куски уральского камня, отшлифованные до зеркального блеска. Они понравились больше всего. Теперь – в парадный зал. Вот где дрогнет мужское сердце.
– Мой пантеон, – сказал Данилыч чуть шутливо, но с гордостью.
Вереница гостей, двигавшаяся за ними, тактично приумолкла, оказавшись под славными знамёнами. Десятки их колышутся в токах воздуха, под окнами, обращёнными к Неве, реют над фантомами, над исчезнувшими полками шведов. Под Полтавой разбиты, под Калишем, у Лесной, в Польше, в Померании. Напротив, по левой стене, зеркала и шкафы с трофеями – фузеи, пистолеты, сабли, пики, штыки. Свет с речного простора зеркалами усилен – это Леблон, зодчий короля Франции, так устроил зал. Воздухом виктории дышать… Клинки начищены, отточены, злость затаили, злость поверженных. Приятно щекочет она победителя. Здесь он сам – бронзовый, отлитый навечно. Поколения сменятся, а он всё тот же, не стареющий, стратег, герой сражений, кои со скрижалей гистории не сотрутся.
Как человек, принадлежащий вечности, Данилыч поясняет – Растрелли, великий мастер, сделал и статую покойного монарха. Дескать, царь и камрат его в бессмертии нерасторжимы.
361
Таннауэр Иоганн Готфрид (1668 – 1737) – портретист, родом из Саксонии, с 1710 г . сопровождал Петра I в Прутском походе, стал его придворным портретистом и работал в Петербурге.