Ладони вспотели, деревянные морды подлокотников, сжатые крепко, намокли. Данилыч вытер руки об халат, ворсистая мягкая ткань успокаивала. Часы пробили одиннадцать. Данилыч не слышал: поле предстоящих баталий раскинулось перед ним. Нева роптала, волны долбили берег гулко, пушечно.
«Его светлость лёг спать в двенадцать часов». Перед этим босой, в сорочке ещё раз невольно кинул взгляд через чёрный провал реки. Дворец безмятежно сливался с ночью.
Эльза прятала вино, чуть не дралась с госпожой. Болезнь отступала. Но спальня три дня была на замке, князь напрасно просил и требовал. Чертовки-фрейлины высовывались, казали язык, да ещё фисгармония, терзаемая нещадно, издевалась тоже.
«Малый мороз, туман, потом подул тёплый воздух». Исцеление царицы ускорилось.
– Свят, свят! – воскликнул Данилыч, входя. – Воскресла молодка.
И впрямь отбросила несколько лет. Опять принимает, нежась на подушках, благоуханная, нарумяненная. У кровати кувшин с вином, дьявольский соблазн.
– Разобью, вот те крест! Доктора отошлю, пошто зря кормить.
– Фатти сердитый?
Надулась, однако в глазах смешки. О ком она? Про какого отца? Князь намеревался развить атаку, но замолчал, смутившись.
– Мария плачет, да? Я виноватая, я отняла поляка.
Тьфу, из ума вон! Что верно, то верно, отбила жениха у Машки, молодого Сапегу, побаловалась, а теперь дала отставку.
– Невелик урон, – отрезал Данилыч.
– Эй! Другой есть?
Изогнула стан, смеясь беззвучно, грудь лезет вон из лёгкого шлафрока. Вишь, гран кокетт! Свела разговор в сторону, к пустяку.
– Слезы одной не стоит жених. Ты о себе подумай! Поубавь жажду. Задурят ведь хмельную голову.
Обиделась, вскинула брови.
– Кто мне дурит?
– Шаркают тут, около… Толстой ноет, хвост поджавши. Съест его Петрушка… Пустое это, неужто веришь? История старая, быльём поросло.
Ещё недавно Данилыч так же твердил себе – быльём поросло, мальчишка едва ли станет мстить за отца, разве настроит кто… Так на то воспитатели. Подтрунивал над Толстым – совестлив больно, Пётр Андреич! Ну, сыскал в Италии изменника Алексея, доставил царю. Каяться, что ли? Ты же слуга царский.
– Притворщик он, матушка. Я-то его насквозь вижу, из одного котелка хлебали. При чём Петрушка? Толстой хоть кому присягнёт, хоть Вельзевулу, лишь бы мне наперекор. И Дивьер, и Бутурлин… Дурят голову, дурят тебе, дщери твоей дурят…
– Эй, Александр! – оборвала самодержица, посуровела. – Ты плохой человек.
– Спасибо, матушка! Плохой, так уйду я, ослобони! На покой пора… Врачи говорят – чахотка, а здесь её в сырости не одолеть.
Хитрит Данилыч, сей хвори не оказалось. Подозрение было, медики мяли его, выстукивали. Чахотка – звучит зловеще, добрая душа содрогнётся.
– Подамся на Украину, виноград разведу. Коли я нехорош…
– Плохой, – повторила царица жёстко. – Грубый человек. Зачем Анну ругал?
– Помилуй, матушка, терпенье иссякло! Все свидетели – отреклась от престола, как выходила замуж. Давши слово – держись, милая! Ты голштинская, чай, довольно тебе.
– Нет… не поедет с ним…
– Муж есть муж, куда его денешь?
Екатерина смотрела в сторону, отчуждённо.
– Она… Петлю накинет…
Сказала глухо, словно сковав рыдания, так несвойственные царице, ратной подруге Петра. Данилыч, снисходя к сантиментам женским, изобразил сострадание.
– Не повезло Аннушке! Смириться надо…
Напомнил о пользе общей, каковая – учил государь – превыше благ приватных, будь ты холоп или суверен. Подробнее нарисовал невзгоды, кои постигнут Россию, самое царицу, если трон унаследует Анна.
– За гвардию я не поручусь, уволь, матушка. Бунт будет, кровавый бунт. В народе ненависть против голштинцев. Втолкуй Анне. Да что – нешто в Сибирь ссылают? Коль город-то какой! Чистота, просвещенье! Анна в Голштинии, Елизавета, даст Бог, в Любеке – авантаж-то нашей державе! Твой супруг в небесах возрадуется.
Речь текла без запинки, впадая в русло привычной риторики князя, и не сразу заметил он, что царицу, похоже, больше занимает гобелен на стене, похищение сабинянок.
Молчит упорно.
– Матушка, да я бы не докучал тебе… Пошто жёваное жевать! Рабутин пронюхает, цесаря всполошит.
Уместно вложить ноту отчаяния. Рухнет союз с цесарем, рухнет из-за Анны. Турки нападут. Тогда и англичане на нас… Шевельнулась.
– Гонишь ты Анну.
– Мамушка! Я гоню?
– Гонишь, гонишь!
– Грех тебе… Пускай живёт. В Голштинии нам герцог нужен, а она как хо…
Прервала на полслове.
– Уходи, Александр. Я ещё жить хочу.
Данилыч ушёл, негодуя. Послушна была и вот – схватило её, настроили. Спина, тяжёлый литой локоть, выставленный защитно, сцена разбоя на стене – преследовали его.
Гобелен, присланный государыне из Парижа, свеж, сплетение обнажённых тел неистовое. Одна сабинянка повергнута в ужас, другая, уронив покровы, уже обнимает победителя. Какую мораль извлекает её величество из сей картины, почти непристойной? Искушает мужчину, допущенного в спальню. Данилыч научен искать во всяком художестве поученье, а то и призыв.
Будь он плотски соединён с царицей, возможно, было бы проще с ней. Впрочем, поймёшь её разве? Баба ведь…
Анна поревёт да и войдёт в разум.
Светлейший сошёл в барку, поехал к портным, которые шьют новую униформу лакеям и пажам двора. Екатерина тем временем кликнула Эльзу и Анну Крамер:
– Он хочет моей смерти. Да, да, он коварный человек! Написать завещание – это значит ложиться в гроб. Петер никогда не хотел.
– Суеверие, Кэтхен.
Дочь пастора неуступчива – единый Бог отмерил годы бытия земного, в тайну сию проникнуть нам не дано.
Анна – широкая в кости, медлительная – судит практически. Уповая на Вседержителя, устроить дела заранее – акт добродетельный.
– Иначе свара в доме, брат на брата. Помню, у нас… Староста мясников скончался скоропостижно, а его сыновья… Ах, госпожа ведь знает…
– Эй, уволь! – Царица выдавила усмешку – Богатый был староста? У меня наследство богаче. Ты права, Аннеле, свара, смертоубийство. Но староста умер, ему всё равно, а, девочки? Пока был живой, сыновья в рот смотрели папе. Так и мне… Пускай смотрят.