5 апреля, в день рождения Екатерины, три полка выведены на Неву по приказу светлейшего, – Ингерманландский и гвардейские. Ледовый плац ещё держит. Застрочил беглый огонь, с крепости и с Адмиралтейства грянули орудия. Царица сидела в кресле против окна, наслаждаясь пороховой грозой. Александру, стоявшему рядом, пожимала руку. Потом, понуждая непослушные ноги, вышла в приёмную, где собрались тайные советники. Благодарила за поздравления.
– Спасибо, господа… Я довольна вами… Мой супруг радуется.
Спешила удалиться. «Министрам поднесено было по чарке водки». Пили в молчании. Плоха государыня. Двинулись к лейб-медику, набились в каморку, с опаской вдыхая ведовский аптечный дурман. Толстяк Блументрост, потный, в расстёгнутом камзоле, закатав рукава сорочки, скоблил узловатый корень.
– Валериана, помогает сердцу, – пояснил он. – Болезнь её величества осложнилась водянкой.
Надеется медик. Луна, вишь, вступила в фазу, благоприятную для леченья.
Данилыч вернулся к царице. Узкий круг близких остался при ней. Было ещё светло, обязательный фейерверк врезался в небо, назойливо чертил неяркие узоры. Нежные отсветы – красные, зелёные – проникали в спальню. Воительница храбрилась, сегодня ей гораздо лучше.
– Канонада полезна, – говорила она по-немецки зятю. – Я заметила на войне… Баталии совершенно меняют воздух, дышится божественно.
И по-русски, дочерям:
– Ему-то откуда знать!
Презрев медицину, велела откупорить бутыль венгерского – тоже, мол, дивное средство. К увещеваньям глуха. Кто унылой миной омрачит праздник, – осушит штрафной кубок. Данилыч, дабы отвлечь от кружки, напомнил:
– Матушка, парсуны-то ведь готовы! Прости, из ума вон…
Писал её величество француз Каравакк, русский живописец исполнил по высочайшему заказу полдюжины копий. Князь послал за ними. Полотна вправлены в тяжёлые золочёные рамы. Князь поставил их на кровать.
– Гляди, матушка, одинаковые!
Женщина в раме на десять лет моложе, полные щёки пылают, чёрные глаза блестят, алчут плотских плезиров. Царица, любуясь той, прежней, отхлёбывала вино.
– Анна! Подойди!
Подала знак Александру Он догадался, смахнул с портрета невидимую пыль, вручил царевне. Затем Елизавете. Одарила Левенвольде-старшего[391] – пусть хранят в баронской семье, и младшему будет память. Награждён портретом, по совету светлейшего, старый Сапега – за то, что принял русскую службу. Произведён в фельдмаршалы, весьма может быть полезен в спорах с Польшей из-за Курляндии.
В десятом часу царица пожелала родне, кавалерам спокойной ночи. Голос её слабел. К полуночи поднялся жар. Прибежал Блументрост – без парика, лысый, задыхающийся. Притворно журил, будто недуг не что иное, как каприз.
– Ай, Алексевна, набедокурила! У зайца заболи, у волка заболи, у лисички! На-кось, глотни!
Немец, родившийся в Москве, он чуть не полвека при дворе, обращаться с коронованными привык по-свойски, на правах семейного врача.
– Снотворное? Пфуй!
Упрашивал и Данилыч. Боится она этого снадобья, подозрительность напала. Бывает с ней… Вдруг чудится – отравили её. Однажды конфеты показались кислы…
– Проснёшься, матушка… Яко зорька ясная.
Нет, бунтует, выбила чашку из дрожащих пальцев старика. Солдатская брань срывается с уст. Раус, вон докторов! Они уморят её. Блументрост пятится к двери, лицо опавшее, горестное.
Больная промаялась всю ночь. Анна Крамер клала ей на горячий лоб прохладные тряпки, смоченные уксусом, поила чаем из трав. Эльза тихо играла на фисгармонии псалмы из тетради Глюка, Александр развлекал беседой, извлекая из памяти былое, походное. Наконец лихорадка унялась, царица задремала. Князь направился к себе. Он снова квартирует в Зимнем – скоро распутица, безумием было бы разлучиться сейчас с Катрин.
Спальня здесь ещё чужая. Дома делфтские птицы назойливы, тут без них чего-то не хватает, стены расчерчены тонкой лепкой, голо и пусто. Что готовит судьба? Раздевшись, дольше обычного творил молитву, задул свечи. Сдаётся – влетели пернатые, шумят крыльями в темноте.
Невидимо, зловеще…
– Призывает Бог матушку.
Сказал домашним с печалью искренней – ничто не вечно в сём бренном мире, опочил фатер, покидает нас его подруга, завершится эпоха, быть может, лучшая в его жизни. А в истории самая блестящая.
Недуг царицы, загадочный для врачей, поразил лёгкие, сердце, жилы, проводящие кровь, настигает приступами, каждый раз более жестокими. Боли в груди, ломота в членах, обмороки, истощенье сил…
– Эй, Александр! Меня… знаешь как одеть.
– Заладила, матушка.
Ранит его отрывистый, повелительный шёпот. Сказала раз – и довольно. Амазонское её – синее с красным воротником, цветов Преображенского полка, в коем она полковница, – принесено в спальню, висит в гардеробе, чтобы под рукой было для похорон.
– Весна на дворе, – произнёс Данилыч мягче. – Встанешь.
14 апреля Нева вскрылась, белый плац в оспинах пыжей, истоптанный войсковыми ученьями, смотрами, тает, рушится! Троекратно пальнула пушка в крепости, поднят штандарт. Светлейший дополнил ритуал – гвардейцы маршировали под окнами царицы, с музыкой и с барабанным боем.
Медикамент крепкий, ободряющий. Благодарная улыбка была наградой князю.
– Чаще устраивай!
Требует доложить, что на пушечном дворе готовят к лету, что на галерной верфи. Так вот с ней – полегчало, и уже в седле чует себя.
– Твоя воля… Съезжу, доложу.
Помолчала. Тень грусти пала на лицо.
– Друг мой, – услышал он. – Теперь твоя воля.
Такое признание – впервые… И столь ласкова… Данилыч наклонил голову, приложил руку к сердцу – волнение испытал неподдельное.
Момент благоприятный…
– Матушка, – начал он. – Донесли мне… зависть человеческая ненасытна. Жаль огорчать тебя… Есть мерзкая фронда, мне грозят, тебя смеют поносить гнусными языками. Мои люди эти злые намерения раскрывают. Составлю указ, принесу тебе, сама рассудишь.
391
Левенвольде Гергард Иоанн (ум. 1721) – барон, первый присягнул Петру после взятия Финляндии.