– Хватятся… Позовут…
Визитёры прощались – некоторые как бы украдкой, стыдясь собственной трусости. Пахнуло холодом одиночества. Из глубин сознания пробилось – предел… Хотелось лечь, забыться. Пересилил себя, пошёл к секретарям, начал диктовать.
«…обещаюсь мою к Вашему Величеству верность содержать всегда до гробу моего… Прошу… дабы изволили повелеть меня из-под ареста освободить, памятуя речение Христа Спасителя нашего: да не зайдёт солнце во гневе вашем».
Молил ради старости и болезней «от всех дел уволить вовсе». То же во втором письме, покороче, – великой княжне Наталье Алексеевне. Потом сих петиций стыдился. Пётр Второй, выслушав Остермана, хмуро произнёс:
– Нон концедо.
Сиречь – отклоняю.
«Указали мы князя Меншикова послать в Ораниенбур[398] и велеть ему жить там безвылазно…»
Канцелярист запинался от неловкости, читая светлейшему в роскошной гостиной. Князь не сдержался, вымолвил:
– Вот как у нас… За что – неведомо… В Европе сперва суд да следствие… У нас наоборот, телега впереди лошади.
Величавым кивком отпустил.
Этому предшествовал визит Остермана. Фальшиво-дружеский тон его резал слух.
– Я делал всё для вашей пользы… Его величество есть комок упрямства.
– Ваш воспитанник, – едко заметил князь.
– Ах, принц! Такова народилась генерация. Никакой моральной дисциплины.
– На поколение валишь? Зачем пришёл-то?
– Воля его величества, – вице-канцлер пожевал жёсткими губами, с шумом втянул воздух. – Желает удалить вас из Петербурга. Хотел в Сибирь… Я испросил милость, можете выбрать из ваших местностей.
– И то благо…
Ещё с полчаса обелял себя изменник. Грузы в дорогу, экипажи, слуги – также на усмотрение светлейшего. Трудов-де стоило смягчить царя. К предложенной водке не притронулся, князь осушил рюмку машинально. Проводил визитёра лишь до порога гостиной.
«Предел, предел, – стучало внутри. – Ссылка…» Выпил ещё рюмку, растворив в ней порошок турьего рога. Однако боится немец, ишь как мёдом мажет!
Домашние в немом ожидании, – грозный вид хозяина спрашивать воспретил. Прошествовал в Ореховую.
– Узрел окаянство, фатер? Меня вон из новой столицы… Дело твоё губят… Для кого парадиз строили?
Лик Неразлучного светел, молод, вселяет надежду. Спускаясь к семейству, Данилыч приосанился, объявил почти торжественно:
– Ораниенбург… Петрушка выбрать позволил… Ораниенбург… Самое время туда…
– Угонят, – стоном отозвалась Дарья.
– Гонят, милая, арестантов. С музыкой едем, с песнями. Полный парад. Здоровье поправишь, матушка. Мыслю – в нижегородском имении зябко в сентябре, под Воронежем теплее. Яблок-то, яблок! Утрись, мать моя, затопишь!
Плечо от её слез мокрое. Мария захлюпала, обняв мать, и вдруг застыла в некоем безразличии. Младшие смотрят в рот отцу. Сашка сбычился, сжал кулаки:
– Эх, врезать бы Петрушке!
– Он мал ещё. Настроили…
О том, что секретарей, Горохова приказано удержать в городе, что будет следствие, Данилыч умолчал. Варвара и без того словно фурия. Отвела свояка в сторону:
– Себе яму выкопал…
– Ничего. Даст Бог, перескочим.
– О детях подумал? Взгромоздился на царское место ровно пьяный мужик.
– Я и есть мужик, сударыня-боярыня, – вспылил князь.
Предел, предел… Высоко вознёсся мужик… Но возник другой голос, успокаивающий. Спохватятся дураки, позовут. Корабль-то государственный без руля, ветер несёт на скалы… Остерман, что ли, спасёт? Да нешто согласны бояре быть под немцем? Опомнятся, позовут мужика.
– Уеду на месяц, на два, – убеждал себя Данилыч вслух, шагая по комнатам. – Немец намнёт им холку… Выбьют окаянного из седла, скоро выбьют… Какие змеи?
Обернулся к Дарье. Растрёпанная, сует под нос книжку, дочерна засаленную, – рукописный арсеньевский месяцеслов, коему верит свято.
– Змеи в землю уходят послезавтра . День Автонома священномученика.
– Уходят же…
– Исподтишка кусают. Молись ему!
Подлетела Варвара.
– Сервиз лондонский кутать?
– Кофейный? Берём, берём. Бонтон[399], чай, не уроним. Ковёр в предспальне тоже… Персидский, что в Плитковой, не трогать.
Монстранц, коллекции серебра в поставцах, раритеты нечего тащить в деревню, – запереть в подвале. Морщась, оглядывает Данилыч начавшееся разоренье. Скатерть лионского полотна расшитую, велел из короба вынуть. Обезумели бабы, лишнего напихали.
– Весь дом на колёса, что ли?
Вещи в зале – оружие, знамёна трофейные – недвижимо. Из столицы – никуда! Вахту несёт хозяин бронзовый, бюст Растреллиевой работы.
Мария отбирает любимых кукол, Александра с особым тщанием – наряды, румяна, белила. Что ж, может, и бал устроим…
В Ораниенбург наряжён курьер. Сообщал комендант оттуда – рамы рассохлись, стёкла повылетали, мебель – рухлядь, ложки-плошки, однако, в целости. Хоромы давно без хозяина. Курьер прыткий – обстарает к приезду.
Сашка три сундука набил мундирами. Зачем столько? Достаточно одного.
– Зимовать там, что ли?
Повёл сына в конюшню – выбрать лошадь для нарочного. По пятам семенил с одышкой маршалок двора, лепетал заискивающе:
– Угодно ли вашей светлости… Спрятать, что прикажете… из коришпонденции.
– С чего это? Ни единой бумажки… Мне скрывать нечего. Нет за нами вины, пускай ищут. Не сыщут, ибо нет её – вины. Чист я перед Богом.
Распалился, почти кричал.
Горохов, узнав новость, помрачнел. Тотчас выступили скулы, будто враз похудел.
– К тому шло, батя. Толковал я кое с кем в полку. Кабы ты дозволил…
За шпагу взялся.
– Запрещаю. Посмей только… Внушал я тебе, опять про то молоть?
Был в слободе у преображенцев. Друзья там у него, роту поднимет, вишь. Наболтал им про Остермана, про Долгоруковых.
– Упустим шанс, батя.
– Батя, батя, – передразнил светлейший. – Прежде батьки в пекло, дурная башка. Кто велел тебе людей смущать?
– Я на свой риск.
– Мой-то риск покрупней твоего. Штиль штанден![400]
Никак не стоит штиль. Глаза безумные, шляпа на затылке, лоб потный.
– Батя…
– Не колыхайся! Бунтовать у меня, в Питере? Ну, инсургент. Проку-то что? Нагадишь мне, Горошек. Сбрось кафтан да помоги Варваре Михайловне! Умаешься, остудишь кровь, – сыпь ко мне, в Ореховую.
398
село Слободское, с 1702 по 1779 г – Ораниенбург, с 1779 по 1948 г . – Раненбург, ныне г. Чаплыгин.