Княгиня, по-видимому, не может снести того, что ее дочь одна в центре всеобщего внимания, она вечно ссорится с врачами и камеристками – до тех пор, пока императрица не запрещает ей входить в комнату больной. Девятнадцатого марта лихорадка доходит до апогея. День спустя вскрывается "нарыв в боку", температура падает – и больная спасена. Через четыре дня княгиня Цербстская посылает к своей воскресшей дочери камеристку – за чем бы вы думали? – за той штукой затканной серебром материи, которую ей подарил дядя при отъезде из Любека! Это единственная красивая материя, которую София привезла с собой с родины, и находящиеся в комнате больной придворные дамы видят, как тяжело расстаться с этим подарком ребенку – ребенку, перенесшему столько страданий и от слабости еще едва могущему сидеть в постели. Они говорят с откровенным возмущением об этой противоестественной матери, страсть которой к нарядам уступает по силе только ее бессердечию, и докладывают о происшедшем императрице. София получает в подарок множество всевозможных материй, среди них также голубую, затканную серебром. Она получает также в честь своего выздоровления еще бриллиантовое ожерелье и серьги в двадцать тысяч рублей, а от великого князя украшенные рубинами часы.
Двадцать первого апреля – в день, когда ей минуло пятнадцать лет, – она снова появляется при дворе. Когда она одевается и видит себя в зеркале, то приходит в ужас: за время болезни она выросла, но исхудала, как скелет, ее лицо вытянулось и побледнело, волосы частью выпали. Елизавета посылает ей банку румян, чтобы она, в виде исключения, накрасила себе щеки. Несмотря на это, она в тот вечер, должно быть, не являла собою образа сияющей юности. Но какое это имеет значение? Едва лишь вступает она в зал, как ощущает во всех рукопожатиях, читает во всех взорах, с какой симпатией к ней стали относиться. Она больше не чужая, которую разглядывают с любопытством и недоверчивостью, она своя, возвращение которой приветствуется с искренней трогательной радостью. Недели ее беспомощной слабости приблизили ее к заветной цели гораздо больше, чем предшествующие недели напряженной работы.
Уже на следующий день она возобновляет занятия со священником Симеоном Тодорским. Никто не сомневается в том, что естественным концом этих занятий явится ее решение перейти в православие. Но по этому вопросу ведется оживленная переписка между Москвой и Церб-стом, потому что для перемены Софией религии требуется официальное согласие ее отца. Христиан-Август должен бы, казалось, считаться с необходимостью такой перемены веры с первого момента, но чем более приближается час, когда нужно принять окончательное решение, тем больше он артачится. Фридрих II, имеющий кроме тех лиц, которых намеченный брак касается, наибольший интерес в его осуществлении, всячески старается воздействовать на князя Цербстского. Но как раз в тот момент, когда ему наконец удается победить религиозное упорство Христиана-Августа, самая его рьяная союзница в Москве – княгиня Цербстская – своим излишним старанием чуть не приводит к тому, что все "дело" проваливается.
Фридрих внушил ей необходимость свергнуть вице-канцлера Бестужева, обещал ей даже за это вознаграждение, он – что еще важнее – расшевелил ее политическое честолюбие, и это-то политическое честолюбие чуть не приводит к крушению всего плана. Потому что, если княгиня при настоящем положении вещей все еще продолжает конспирировать против Бестужева, то делает это исключительно "ради короля Пруссии". Обручение должно вот-вот состояться, София пользуется любовью императрицы, двора и, насколько об этом можно судить, всего народа. Какая опасность может тут угрожать со стороны Бестужева? Если бы княгиня хоть немного призадумалась и вникла в ситуацию, то, несомненно, должна была бы сказать себе, что такой опасности нет, что Бестужев, как бы отрицательно ни относился он лично к данному браку, сам не может больше допустить, чтобы государыня в последний момент пошла на попятный.
Но она не способна вдуматься, да к тому же непременно хочет доказать свои дипломатические способности, не может отказаться от надежды заслужить похвалу Фридриха, от надежды получить в подарок Кведлинбургское аббатство. Да ей и нелегко составить себе самостоятельное суждение о положении вещей, так как с первого же часа, когда она вступила на территорию России, она находится в обществе врагов Бестужева: Мардефельда и де ла Шетарди. Она имеет с ними тайные совещания, кует сообща с ними коварные планы, и рвение ее со дня на день растет, так что она вовсе не замечает, что ее союзники преследуют намерения, ничего общего с ее интересами не имеющие. Ведь их план сводится только к созданию союза между Пруссией, Францией и Россией, союза, направленного против Марии-Терезии, осуществлению которого препятствует, по их мнению, только присутствие Бестужева.
Но интриганы не понимают российских условий, упускают из виду, что Бестужев, независимо от его личных качеств или недостатков, является представителем национально настроенных кругов и что Елизавета в глубине своей души прежде всего русская. Они видят, что Бестужев наскучил императрице, часто злит ее, и думают, что не хватает только небольшого надлежащего толчка, чтобы вызвать его отставку. Они конспирируют против Бестужева, не считаясь с тем, что он достаточно умен для того, чтобы догадаться об интригах, и достаточно могуществен, чтобы принять против них свои меры. А меры эти весьма просты: Бестужев перлюстрирует переписку своих врагов и через некоего Гольдмана, служащего в коллегии иностранных дел, расшифровывает их конспиративные донесения в Берлин и Париж.
Когда в его руках сосредотачивается достаточно материала – около пятидесяти писем, по преимуществу писанных де ла Шетарди, – он делает доклад императрице. Из донесений де ла Шетарди явствует, между прочим, наличность тайного соглашения между ним и княгиней Цербстской. И вот она является теперь в глазах Елизаветы прусской шпионкой, неблагодарнейшей особой, осыпанной благодеяниями гостьей, вмешивающейся в интересах иностранной державы в интимнейшие дела русской политики.
Первого июня императрица уезжает в Троицкий монастырь, что она делает ежегодно в этот день, в который ее великий родитель некогда укрылся в этом монастыре от стрелецкого бунта. Туда-то и доставляет ей Бестужев уличающие его врагов письма, вероятно, в том предположении, что вдали от мирской суеты и придворных развлечений у Елизаветы будет больше досуга вникнуть в это серьезное дело.
Третьего июня императрица отправляет в Москву курьера за княгиней, Софией и Петром. Не успевают приезжие пообедать, как Елизавета приглашает княгиню в свою келью, а Петр и София взбираются на подоконник и начинают одну из тех ребяческих бесед, которые София такая мастерица поддерживать. Их беседа принимает все более оживленный характер, дети хохочут во все горло, как вдруг из кельи императрицы выходит Лесток и заявляет грубым тоном:
– Этим забавам скоро придет конец!
Обращаясь к Софии, он добавляет:
– Вы можете заняться укладкой ваших сундуков. Сейчас вы поедете домой!
Лесток удаляется, оставляя молодых людей в полном недоумении насчет значения его мрачных слов. Они абсолютно не могут понять, в чем дело. Те полчаса, на протяжении которых они думают, что им вскоре предстоит, очевидно, навеки разлучиться, могли бы способствовать в них расцвету их чувства, если бы это чувство пустило хоть какие-нибудь ростки. Но, по-видимому, у них не было даже зародыша чувства. Петр не обнаруживает ни малейшей грусти по поводу грозящей утраты приятельницы своих игр и тем во второй раз глубоко оскорбляет Софию. сама она просто вне себя: разумеется, не потому, что ей было больно расстаться с Петром.
Наконец раскрывается дверь, и императрица, вся красная от злости, выходит из своей кельи в сопровождении княгини, лицо которой распухло от слез. Дети соскакивают с подоконника, императрица замечает это, подходит к Софии и целует ее. Тот, кто предположил бы, что Елизавета способна была в этот момент крайнего озлобления учесть, что лично София абсолютно ни в чем не повинна, или призадуматься о политических соображениях, говорящих в пользу того, чтобы принцесса не уезжала, обнаружил бы полное непонимание характера императрицы. Она просто привязалась к Софии, полюбила ее и давно уже научилась проводить глубокую грань между Софией и ее матерью.