– А я, – сказал Фонвизин, рассматривая, как играет вино в бокале под колеблющимся пламенем свечей, – хочу лишь одного: показать силою искусства пороки дворянства и язвы нашего общества.
Радищев сидел такой же трезвый и угрюмый, как раньше.
– Все сии средства имели бы смысл, если бы народ был свободен. Пока не уничтожится рабство в России, дотоле говорить обо всём прочем смешно!
– Так что же вы предлагаете? – спросил Трубецкой.
– Я вижу только одно средство – призвать народ свергнуть своих угнетателей…
Херасков улыбнулся. Фонвизин с интересом наблюдал за Радищевым. Трубецкой не выдержал:
– Да вы в уме ли, батюшка? Что же, я должен призывать крестьян свергнуть самого себя? И потом, ведь это пугачёвщина, только в ином виде…
– А что же вы думаете? – с волнением сказал Радищев. – Пугачёв последний? Сколько бы ни продержалось крепостное право, оно всё равно будет свергнуто.
Херасков снисходительно усмехнулся:
– Неужели вы полагаете, что крестьяне, в нынешнем своём состоянии полного невежества, способны управлять столь огромным государством…
– Они из него не выйдут, пока будут в рабстве…
– Так мы ни до чего не договоримся, – сказал Фонвизин.
Радищев повернулся к нему.
– Я полагал, господа, едучи сюда из Санкт-Петербурга, что среди членов Вольного российского собрания и «Типографической компании»[41] окажутся люди, способные понять, что нынешнее положение далее невыносимо. Но я ошибся. Я нашёл только верноподданных императрицы, стремящихся лишь несколько облегчить положение рабов делами благотворительными и средствами просвещения и тем самым удержать их от бунта и даже укрепить строй существующий. Иные люди нужны и иные действия для того, чтобы мы могли выполнить долг свой перед народом. Мне остаётся с сожалением возвратиться назад.
Он поклонился и вышел так быстро, что никто ни успел сказать ни слова.
– Безумец, – пожал плечами Трубецкой.
– Честный человек, – тихо промолвил Фонвизин.
– Господа! – закричал Трубецкой и тряхнул головой, как будто приходя в себя. – Что же это мы – пора и за стол!
– Мне кажется, – сказал Херасков, кладя розовый ломтик ветчины на тарелку рядом с майонезом и зелёным горошком, – сие есть попытка применения французской просветительной философии к русским условиям… Удивительный майонез! Николай Никитич, у тебя повар француз?
– Кирюшка, крепостной из подмосковной. Я его в Париж посылал учиться у самого Мерсье. Такие паштеты делает, что и в Страсбурге не найдёшь…
– А всё-таки, господа, – заметил Херасков, подкладывая ещё майонеза, – не будь французов, готовить блюда как следует мы так бы и не научились…
Отставные вельможи, жившие в Москве, не знали, как и быть: и надо бы дать бал графу Безбородко, а с другой стороны, не было бы от сего посрамления старому боярству. Конечно, великий канцлер – человек отменного ума и хитрости, подлинно государственный муж, однако давно ли он вместе с другими киевскими бурсаками «фарой» и «инфимой»[42] таскал на базаре бублики у торговок? И не наткнись он на графа Румянцева-Задунайского, который подсунул его царице, быть бы ему теперь попиком где-нибудь в Виннице или Белой Церкви, сидеть под вишнёвым деревом, потягивая квас и слушая враньё спившегося дьячка!
Теперь всё-таки не петровские времена, когда любой корабельный мастер таскал боярина за бороду для потехи. Однако же и не давать бала тоже нехорошо. Этак, пожалуй, обидятся и Разумовские, и Шуваловы, и Завадовские, и Орловы, и Ланские, того гляди, дойдёт и до самого светлейшего. Хотя предводителем дворянства и считался граф Пётр Борисович Шереметев как первый по своей знатности и богатству, но он в Москву наезжал редко, был стар и занят целиком устройством своих знаменитых подмосковных – Кусково и Останкино. И Степан Степанович Апраксин – сын покойного фельдмаршала и фактический предводитель московского дворянства – только покряхтывал, не зная, как и быть. Под конец решил он поехать за советом к князю Михаилу Никитичу Волконскому – свидетелю восьми царствований. Женат был Михаил Никитич на дочери секретаря Петра Первого, Макарова, сам был человек великого ума и до графа Захара Григорьевича Чернышёва девять лет правил Москвой и владел лучшим в России после нарышкинского роговым оркестром. Роговая музыка родилась и умерла в России. Историк, академик Штеллин, считал, что роговая музыка «по своему прелестному звуку превосходит все другие роды музыки». Ломоносов в 1753 году, слушая в Петербурге другой, нарышкинский роговой хор, писал:
Что было грубости в охотничьих трубах,Нарышкин умягчил при наших берегах.Чего и дикие животны убегали,В том слухи нежные приятности сыскали.