Она по-прежнему молчала, опустив голову, уронив руки на колени, и крупные слёзы блестели на полузакрытых глазах…
Пир продолжался. Наступил вечер. В окна дворца с Невы уже лился закатный свет, мешался со светом свеч в бесчисленных хрустальных люстрах и бра, на судах сияла иллюминация, играла на лодках роговая музыка, пели песенники… На площади продолжала стоять молчаливая толпа, не отрываясь смотрела в освещённые окна, откуда неслась музыка, где мелькали тени танцующих.
Было ещё не вполне темно, как над Невой вспыхнул фейерверк. Стучали, гремели бураки и шутихи, крутились на плотах золотые колёса, пылали разноцветные фонтаны огня, ракеты, римские свечи, бесчисленные как звёзды, летели в вечернее небо. Всё это, отражаясь, двоилось в зеркале Невы. Только средина огромного огненного фронта оставалась тёмной… Но вот вспыхнула и она: две огромные, сияющие величественные женщины – Россия и Пруссия – протянули друг другу объятия, от них в тёмно-серой Неве бежали цветные огненные змеи. Толпа стояла потрясённая искусством хитрых немцев.
В зале все были так прикованы к окнам волшебным фейерверком, что никто не заметил, как императрица Екатерина удалилась из залы. Она уехала в свой старый дворец, сидела в своей уборной, ждала, ждала…
Верный её камер-лакей Шкурин[56] как всегда вошёл без стука.
– Он пришёл?
– Так точно, ваше величество! Изволили прибыть!
Фике казалось, что она никого никогда так ещё не любила, как этого человека. Спеша к себе в кабинет по тёмным пустым покоям, коридорам дворца, задыхаясь от волнения, она чувствовала всем своим существом, что ни граф Салтыков, «прекрасный, как день», отец её сына, наследника престола Павла Петровича, ни граф Станислав Понятовский, ослепительно красивый, молодой, блестящий и элегантный поляк, отец её дочери Анны Петровны, не были так близки, так желанны ей, как этот могучий человек. А главное – не были так н у ж н ы ей.
Фике из уборной вбежала в угловой свой кабинет, там горели две свечи. Никого! Но вот замяукала кошка, Екатерина ответила тем же, послышался шорох, скрытая в шпалерах дверь распахнулась, и вошёл он – Григорий Орлов.
Весёлый, статный, могучий, он опустился на колено, поцеловал руку императрицы. А она схватила его голову и целовала, целовала без конца, словно хотела излить в него всю свою наболевшую душу…
– Гришенька! Родной, – шептала она. – Желанный мой! Как же я измучилась… Долго ли ещё нам терпеть этого монстра?
Орлов вскочил, подхватил её на руки. Она небольшая, но тяжёлая. А такая уж дорогая, что и сказать нельзя. Положил бережно на канапе.
– Катенька! Лапушка! Сердце! Ангел! Всё скоро готово. Как только поедет монстр в Данию воевать – всё сделаем.
Через несколько минут Орлов уже успокоенным голосом, такой красивый в малиновом кафтане, с золотой шпагой, сияя смелым решительным взглядом, докладывал:
– Гвардия вся кипит. «Он» не зовёт нас иначе, как янычарами. Потому – боится! Опасные люди – гвардейское дворянство… Хочет распустить полки Преображенский, Измайловский, Семёновский… Вчерась мы славно понтировали у Бековича, играли до свету. Кто играет, а кто шепчется. Сказывали, что тебя, матушку, он хочет в монастырь упрятать… Это тебя-то, родная, – и в монастырь!.. Ха-ха! Нет, говорят, скорей мы его упрячем туда, куда ворон костей не занашивал! Да всё ещё толкуют, почему-де о тебе, матушка, да о наследнике в манифесте ни слова не сказано.
Фике смотрит на Григория, прищурив длинные ресницы. Улыбается. Ах ты, русская силушка! Горячка какая! Орёл! Недаром этот её любовник да первый заговорщик – внук стрельца Григория Орла, казнённого Петром.
– Отойди, государь, от плахи, – сказал царю стрелец, – кафтан бы тебе кровью не обрызнуть!
Пожаловал тогда его Пётр: взял заботу о его детях – Орловых – на себя.
И внук Орлов тоже герой. Три раза под Цорндорфом ранен, а устоял. Строя не покинул. И он тоже свою думу думает, а про себя держит. Их три брата – он, Григорий, Алексей – могучий такой, что медведя в одиночку берёт, да Фёдор – гвардию подымают. За кого? За неё, за неё – свет Катеринушку, которая ну как есть матушка Елизавета Петровна, как две капли воды. Недаром так она по старой царице и убивалась. Недаром доселе траура снять не хочет. Немка, она ну как есть ещё лучше, чем всякая русская, ей-Богу!
Любовь любовью, а кроме того со всех сторон вести идут – народ бунтует. Между Тверью и Москвой мужики крепко встали против пруссаков… Всё солдат с фронта поджидают. Команду из Москвы посылали – так мужики ту команду разбили, смяли… Послали полк с генералом Виттеном – насилу их одолел. Укротил. И в Астрахани бунтуются. В Галицком уезде… Белевском… Волоколамском, Епифанском, Каширском, Тверском… Мужики себе свободы тоже требуют, как дворяне получили. Ну, тут дело опасно – страшно мужичье-то море… Тут надо действовать осторожно, чтобы, народ против немцев поднявши, тем народом всё царство не повалить, дворян не разогнать.
Задумался Григорий. Императрица спрашивает:
– Деньги-то все роздал или ещё осталось?
– Раздаю, раздаю – всё от тебя, матушка, раздаю… Благодарят солдатушки тебя за твоё жалованье.
– Гриша, сядь-ка сюда!
И, навивая на белые свои пальцы его золотые, пшеничные кудри, шепчет Фике:
– Только ты смотри, Гриша, осторожней. Сила ты моя неуёмная!
– Так, мы сила… И мы – твоя сила, Катя. Ты нами и правь… Веди! Куда прикажешь, туды и пойдём!
– Куда уж мне указывать… Это пусть Панин Никита Иваныч показывает. Моё дело – вас миловать!
– Катя! – задыхается Григорий. – Катя! Э-э-эхх! Расшибём кого хошь. Прикажи! Стеной встанем. И все так. Все. Намедни гетман-то, Кирилл Разумовский[57], что отколол… И он тоже за тебя, Катя. Царь ему говорит: «Тебя-де я поставлю главнокомандующим, чтобы идти на Данию. Чтобы первого злодея моего, датского короля, взять да на остров Малабар послать. Самую-то Данию мы Пруссии отдадим, а мне только Шлезвиг бы достался! Веди ты, говорит, армию…» А Разумовский ему режет: «Ваше величество! Мне две армии надобны будут: одна вперёд на Данию пойдёт, а другая за ней, смотреть, стеречь, чтобы первая-то не разбежалась…» Ха-ха-ха…
Хохот Григория потряс, стены тихого кабинета. Катя зажала ему рот рукой.
– Что ты, Господь с тобой! Ишь горластый. Услышат!
– А намедни ко мне ещё офицеры Ингерманландского полка пришли. Осмелели. Жалуются, что у них в Ораниенбауме делается – беда. Наши солдаты к голштинцам как денщики приставлены – ухаживают за ними, сапоги чистят, кашу носят… Ей-бо! Ну, и я говорю – чистите, чистите, авось когда-нибудь и надоест…
Катя смеётся вместе с ним, а точный ум её отмечает: стало быть, в Ораниенбауме уже есть наши…
– А лейб-кампанцы что? – спрашивает она.
– Что? Лютуют, лапушка! Пальцы грызут за то, что «он» их упразднил… Львы! Тигры! Медведи голодные…
Фике вспомнилось – только что приехала она впервой в Петербург, так побывала в Преображенских казармах, смотрела, откуда Елизавета Петровна повела на переворот своих преображенских солдат. Низкие деревянные здания, будка, полосатые столбы. Гауптвахта. Колокол, под колоколом часовой в тулупе ходит… Да, тогда было дело малое, теперь куда шире… Дурак муж такого натворил, что даже король Прусский его топорной работе не рад… Нет, тут уж надо действовать аккуратней. Парень хороший Гриша-то, да уж больно прост…
– Милый ты мой Гришенька! Ну, иди, иди. Я устала.
-Ох, и не говори! Как ты давеча на обеде-то плакала, инда все наши сердца изболели… Родная… Ну-ка, подь-ка сюда!
И маленькая Фике потонула снова в его могучих объятиях.
Глава одиннадцатая
АРХАНГЕЛОГОРОДСКОГО ПОЛКУ УНТЕР-ОФИЦЕР КУРОПТЕВ ФЕОФАН
Тёплым майским вечером дорога не пылит, весёлыми тульскими местами идёт по дороге к родной деревне Левашовке Архангелогородского полку унтер-офицер Феофан Куроптев.
Идёт – ровно пляшет. Уволен вчистую – ему ведь конь самого генерала прусского Зейдлица бедро сломал, копытом наступивши.
56
Шкурин Василий Григорьевич (172? – 1782) – камердинер Екатерины, позже камергер (получил в 1773 г . потомственное дворянство), тайный советник, член Вольного экономического общества.
57
Разумовский Кирилл Григорьевич (1728 – 1803) – граф, брат фаворита императрицы Елизаветы, с 1746 г . президент Академии наук, в 1746-1764 гг. гетман (последний) Украины, сенатор, генерал-фельдмаршал.