Херасков засмеялся, встал с дивана.
– Ох, хитёр Безбородко!
Николай Никитич Трубецкой нахмурился, заходил по комнате…
– А всё-таки, господа, это значит, что императрица решила вступить в борьбу со всеми ревнителями народного благоденствия. Сегодня она поручила сие Безбородко, но коль скоро это ему неприятно и он такими делами заниматься не будет, то боюсь, чтобы не попали мы впоследствии в руки Шешковского…
Радищев резко обернулся к Фонвизину:
– Вот вам и завершение нашего спора. Нет и не будет до скончания мира примера, чтобы цари упустили добровольно что-нибудь из своей власти, как бы много ни говорили они о пользе народной и о добродетели. И до тех пор, пока крестьяне, тяжкими узами отягчённые, не разобьют головы своим угнетателям, не будет вольности в нашем государстве…
Неожиданный стук в дверь заставил всех вздрогнуть и обернуться.
– Кто там? – спросил Трубецкой.
– Звёзды сияют в Москве… – прозвучал глухой голос.
– И во всём свете, – добавил Трубецкой и открыл дверь.
Вошёл человек с лицом аскета – высокий, худой, одетый скромно и чисто. Он опирался на трость, на безымянном пальце правой руки его было надето чёрное кольцо с изображением черепа и перекрещивающихся костей. Он посмотрел на всех серыми жёсткими глазами, ни с кем не поздоровался, сел.
Это был Семён Иванович Гамалея – друг Новикова, «апостол московских мартинистов». Все как-то съёжились. Даже жизнерадостный Николай Никитич Трубецкой потух и неуверенно спросил гостя:
– Не угодно ли стакан вина, Семён Иванович?
– Я не пью вина…
Молчание было тяжёлым, но никто не начинал разговора.
Наконец Радищев не выдержал, прошёлся по комнате, потом обратился к вошедшему:
– Ведомо вам, Семён Иванович, что все мы имеем несогласие в том, какие действия следует предпринять для спасения отечества. Разврату предаются все слои общества, беря пример с наивысших персон. Народ превращён в рабов и доведён до крайней нищеты. Заразительная гнилость худших иноземных обычаев снедает здравие душ и тел российских… Что делать?
– Познать самого себя и через собственное совершенствование и умерщвление чувств и плоти преобразовать человека и весь мир – такова наша задача, – сказал Семён Иванович Гамалея и снова замолк, потом прибавил тихо: – И наша вера в то, что наступит время и преобразится мир, неугасима…
Фонвизин посмотрел на Гамалею и сказал почтительно и осторожно:
– Но возможно ли преобразование мира и совершенствование людей без просвещения?
Гамалея усмехнулся:
– Невозможно. Но не всякое просвещение полезно. Если речь идёт о французских энциклопедистах, то они наравне с проповедью равенства проповедуют и полное отрицание нравственности, поощряют любовную распущенность и человеческие пороки, смеются над стремлением человека познать своё духовное начало…
Фонвизин нетерпеливо передёрнул плечом:
– Стоит ли говорить о философии, когда во всей нашей стране, даже среди вельмож, всего несколько человек знают российскую орфографию… И когда весь народ наш находится в таком рабстве, коего нигде более в мире нет…
– Что же ранее нужно крестьянам – свобода или просвещение? – с раздражением спросил Радищев.
Гамалея встал.
– Рабство позорно. Высшее нравственное начало в человеке несовместимо с угнетением других людей, я отпустил на волю всех своих крестьян. Оно несовместимо также и со стремлением к обогащению. Всё своё состояние я отдал братьям на дело просвещения…
Трубецкой выпил стакан вина, зажёг трубку, затянулся несколько раз, медленно и задумчиво сказал:
– Не знаю. Вы отпустили крестьян, а соседний помещик, вероятно, их уже закабалил. Неведомо мне, и до коей степени можно идти противу натуры. Любовь есть чувство, природою в нас впечатлённое, которое один пол имеет к другому. Все одушевлённые твари чувствуют приятность, горячность, силу и ярость оного. Рассматривая любовь при ея источнике, видим, что сие чувствование равно сходно ленивому ослу и разъярённому льву…