Выбрать главу

Радищев вытащил из кармана маленькую тетрадку, в одну восьмую листа, в серой обложке:

– Вот, пожалуйста, это рукописные копии писем Дениса Ивановича Фонвизина из Парижа и Ахена к Петру Ивановичу Панину.[26] Разрешите прочесть.

«Грабят по улицам и режут в домах нередко. Строгость законов не останавливает злодеяний, рождающихся во Франции почти всегда от бедности, ибо, как я выше изъяснялся, французы, по собственному побуждению сердец своих, к злодеяниям не способны и одна нищета влагает нож в руку убийцы. Число мошенников в Париже неисчётно. Сколько кавалеров святого Людовика, которым, если не украв ничего выходят из дома, кажется, будто нечто своё в Доме том забыли».

«Мнимой свободы во Франции не существует: король, не будучи ограничен законами, имеет в руках всю силу попирать законы. „Lettres de cachet“ – суть именные указы, которыми король посылает в ссылки и сажает в тюрьму, по которым никто не смеет спросить причины и которые весьма легко достаются у государя обманом, что доказывают тысячи примеров. Каждый министр есть деспот в своём департаменте. Фавориты его делят с ним самовластие и своим фаворитам уделяют. Что видел я в других местах, видел и во Франции. Кажется, будто все люди на то сотворены, чтобы каждый был тиран или жертва. Неправосудие во Франции тем жесточе, что происходит оно непосредственно от самого правительства и на всех простирается. Налоги безрезонные, частые и тяжкие, служат к одному обогащению ненасытных начальников; никто, не подвергаясь беде, не смеет слова молвить против сих утеснений. Надобно тотчас выбрать одно из двух: или платить, или быть брошену в тюрьму».

Самыгин развёл руками:

– Стало быть, я вижу, вы всё-таки отрицаете влияние французских энциклопедистов, коих даже её величество, государыня императрица, высоко почитает.

Радищеву надоело спорить, он махнул рукой и спрятал тетрадь в карман.

– Не отрицаю сего благотворного влияния на многих особ во всём мире и у нас. Но не Вольтер и Дидро создадут новый свободный век во Франции…

– А кто же, позвольте вас спросить?

– Да сам народ, – спокойно сказал Радищев, – низвергнет короля и устроит своё правление…

Хозяин встал, ноги его плохо слушались…

– Знаете, сударь, – сказал он тихо, – вы опасный человек!..

Радищев молча поклонился и пошёл к выходу.

Самыгин находился в смятении: гость казался ему опасным своими крайними идеями, но долг хозяина обязывал быть гостеприимным.

– Куда же вы, Александр Николаевич, так можно подумать, что мы с вами поссорились!..

Радищев вернулся, но разговор не клеился.

– Долго ли вы думаете пробыть в наших местах? – спросил Самыгин.

– Да нет, пробуду ещё несколько дней и направлюсь в Москву…

– Осмелюсь спросить: по служебным делам или по личным?

Радищев помолчал, ответил неохотно:

– Да так, повидать хочу кое-кого из друзей…

Когда они прощались, хозяин, стремясь загладить неприятный осадок, оставшийся после разговора, усиленно стал приглашать Радищева заехать к нему на обед. Радищев обещал и, уже садясь в экипаж, в досаде на самого себя, что дал согласие, пробормотал:

– Боюсь, что ежели снять с этого «просветителя» французский наряд, так останется один помещик…

Мрачный и раздражительный в кругу дворян, Радищев становился другим человеком, весёлым, общительным и ласковым, когда сталкивался с простыми людьми. Александр Николаевич не выносил петербургских светских барынек – намазанных, фальшивых в каждом своём жесте, интересы которых не выходили из рамок парижского журнала мод. В деревне он с трудом сдерживал себя, молча слушая рассуждения соседа-помещика о необходимости телесных наказаний для крестьян, и мог часами разговаривать со стариком пасечником о том, как живут пчёлы и как должны жить люди.

Однажды под вечер Александр Николаевич решил навестить Прокофия Щеглова, прозванного, несмотря на годы, «Прошкой-извозчиком», потому что его иногда посылали с поручениями на почтовую станцию.

После дождливых холодных дней вдруг наступило бабье лето. Заходящее солнце освещало красными лучами поля, деревенскую улицу, избы. У самого выхода в поле стояла изба Щеглова. Большой лохматый пёс спал у ворот.

Радищев вошёл в калитку, пёс приподнял голову, посмотрел на него умными карими глазами, щёлкнул зубами на пролетевшую муху и снова улёгся на прежнее место.

Посередине двора молодая девка, подоткнув подол и сидя на корточках, равномерными движениями доила тучную серую, в коричневых пятнах корову. Ровные струйки молока глухо постукивали, падая в деревянное ведро. Её сосредоточенное лицо, покрытое загаром, сильные красивые обнажённые руки, тяжёлая русая коса были багряными от заката.

Радищев невольно остановился – так она была хороша. Девка окинула его равнодушным взглядом раскосых зелёных глаз, не прерывая работы.

На крыльце показался Прокофий, босой, в белых коломянковых[27] штанах и синей рубахе, подпоясанной шнуром с кистями.

– Батюшка, – взмахнул он руками, – Александр Николаевич, что же это вы так-то… нежданно пожаловали?

– Да вот шёл мимо и решил заглянуть.

Радищев вошёл в избу Большая горница была перегорожена на две половины. В передней стоял стол, покрытый скатертью грубого полотна, вдоль стен расставлены лавки, между ними – самодельный шкаф с посудой, в углу перед иконой светилась лампада.

– Марья! – закричал Прокофий. – Иди встречай гостя!

Из-за перегородки вышла женщина лет пятидесяти, ещё стройная и красивая. Её зелёные глаза, такие же, как у дочери, казались печальными. Она была одета в лапти на белоснежных подвёртках, подвязанных накрест до колен, короткую шерстяную в клетку юбку и белую рубашку с широкими вышитыми рукавами. В её волосах, расчёсанных на прямой пробор и стянутых на затылке в тугой узел, светилась седина.

Марья молча поклонилась в пояс.

Радищев сел на лавку. Прокофий засуетился.

– Марья, накрывай на стол… Я сейчас, Александр Николаевич, я мигом… – и выскочил на улицу. Ему не терпелось позвать соседей, чтобы все видели, как сын барина пожаловал к нему в гости.

Впрочем, в этом не было никакой надобности. Мальчишки уже стояли перед воротами и даже заглядывали в окна избы. Два старика – один толстый, рослый, в белой рубахе, полотняных штанах и лаптях, с седой окладистой бородой и другой маленький, худой, носатый, с выцветшими глазами и волосами, торчавшими на голове во все стороны, как у ежа, в синей ситцевой косоворотке и плисовых[28] портах – тихо разговаривали между собой.

Прокофий, увидев их, замер на месте.

– Егор Иванович, Пантелей Фёдорович, заходите в дом, что же вы?

Егор Иванович подумал, погладил бороду.

– Зайти можно, только не знаю: прилично ли?

Маленький старичок вытянул голову, у него вылез кадык, он стал похож на птицу.

– Оне, баре-то молодые, иногда знаешь заходят по какому делу?..

Прокофий открыл рот.

– По какому именно?

Пантелей хихикнул.

– Известно, по какому. Насчёт малинки, по бабьей части… У тебя Танька-то девка гладкая…

Прокофий покраснел, сделал шаг вперёд.

Егор Иванович посмотрел на маленького старика.

– Ты, Пантелей, как был дурак, так дураком и помрёшь!

Прокофий стал дышать часто, закричал:

– Ворочай от моего дома, зашибу, вот те крест!

Двое мальчишек – чумазый в рваной рубахе и белобрысый в синих коротких штанах – подошли ближе.

Белобрысый зашептал чумазому:

– Сейчас Пантелея бить будут!

Пантелей оглянулся, потом плюнул:

– Тьфу тебе! – и пошёл прочь.

Егор Иванович покачал головой, погладил бороду.

– Ты, Прокофий, того, не расстраивайся… Он сроду был такой вредный мужик… Чего гостя-то одного оставил, пошли, что ли?..

Во дворе они наткнулись на Татьяну. По-видимому, она слышала разговор на улице, потому что лицо у неё было злое. Татьяна шла медленно в дом, покачивая бёдрами и держа ведро с молоком в руках, такая же, как была во время работы – с растрёпанной косой и подоткнутой юбкой, твёрдо ступая по ступенькам крыльца полными загорелыми крепкими ногами.

вернуться

26

В 1777–1778 гг. Фонвизин совершил поездку по Франции и Германии, свои впечатления он описал в «Записках первого путешествия», состоящих из писем к П. И. Панину – двоюродному брату Никиты Ивановича Панина, у которого тогда служил Фонвизин. При жизни Фонвизина публикация «Записок» была запрещена.

вернуться

27

Коломянка – шерстяная домотканая ткань.

вернуться

28

Т. е из грубой пряжи с ворсом, похожей на бархат.