— У него много хороших помощников. Один Фалеев чего стоит, не говоря уже о самой императрице. А чулки с его фабрики настолько тонки, что помещаются в ореховую скорлупу. Императрица ими весьма довольна. Сказывала, что князь обещает в ее следующий приезд, покрыть ее путь шелками с его фабрики.
— Да, — наморщил лоб Александр Воронцов, — обещать мы все горазды.
— Да что говорить! Воскликнул Фон Визин, — устроил себе империю в империи. Еще неизвестно что из того выйдет, — сказал он, предостерегающе подняв указательный палец.
Дашкова, усмехнувшись, отозвалась:
— Да, что уж говорить, когда любую птицу видно по полету.
— У нас в Москве, — заговорил неразговорчивый Николай Новиков, — тоже появилась эдакая новая птица — князь Прозоровский.
— О, да! Слыхали! — воскликнул Фон Визин. — Новый московский Главнокомандующий. И как он?
Воронцов саркастически перевел глаза на Фон Визина:
— Кто ж не знает душку Прозоровского? — испросил он с презрением. — Во-первых — выдвинулся угодничеством. Во-вторых — невежественный, подозрительный и, вследствие оного — жестокий градоначальник.
— Сей господин токмо и занят тем, чтоб изводить меня, — с усмешкой поведал Новиков.
— А что такое? — с состраданием в голосе полюбопытствовала княгиня.
Новиков, высоко подняв брови, выпятив губу, сухо сообщил:
— Сей градоначальник, с завидным постоянством токмо и делает, что шлет на меня доносы на имя императрицы.
— Не приведи Господь иметь дело с подобными праведниками! — заметила княгиня, отчего — то опасливо оглянувшись. — И что же он вам вменяет?
Воронцов небрежно бросил:
— Как пить дать, князь Прозоровский пеняет на его масонство, безбожие и издание плохой литературы.
Новиков вяло кивнув, молвил:
— Хотя сам архиепископ Платон, зная меня, говорил, что был бы счастлив, коли все были таковыми христианами, как я.
Глаза Фон Визина, досель лениво обращенные токмо на хозяина дома, вдруг забегали:
— Господа, что же это такое? Как будто объявлена охота на сочинителей! Меня, полагаю, как и вас, пуще прочего беспокоит несчастье с Александром Николаевичем Радищевым. Сказывают, после его ареста, отец вовсе отказался от своего сына.
— Что вы говорите! — откликнулась княгиня Екатерина. — Я слыхала, приговор к нему самый неутешительный, но, Слава Богу, не смертная казнь.
Граф Воронцов, знавший подробности дела своего друга, сообщил:
— Приговор, переданный в Сенат, потом Совет, о смертной казни, был утвержден в обеих инстанциях и представлен государыне. Она, по именному указу, сей приговор заменила на десятилетнюю ссылку. Посему, стало быть, Александра Николаевича отправляют в Сибирь, в Илимский острог.
— Десять лет! И за что? — возмущенно восклиликнул князь Куракин.
— Следствие, вестимо, вел Шешковский? — уверенно испросила Екатерина Романовна.
— Сей Шешковский умеет так нагнать страху…, — заметил щуплый граф Николай Салтыков, чертя что — то на паркете своей тростью.
Граф Александр Романович, со всегдашним своим сарказмом, заметил:
— Сказывают, что нашему палачу Шешковскому ничего не стоит ткнуть палкой так, что зубы затрещат, а то и выпадут. Жертвы его боятся защититься, опасаясь смертной казни.
— Нет у нас смертной казни, — язвительно напомнила княгиня Дашкова.
— И все-равно боятся…Как не бояться, когда, по рассказам, с тебя сняты штаны, оставлен в исподнем, срезаны все пуговицы с кафтана, камзола.
— Потом без обуви ведут в темный каземат…
— Господи! — перекрестился граф Салтыков.
— Спрашиваете, за что десять лет Радищеву? — паки запальчиво, как будто кто — то из присутствующих в том виноват, испрашивал граф Воронцов и отвечал:
— За много чего и, в частности, «за оскорбительные и неистовые изражения противу сана и власти царской», — с издевкой процитировал он слова из судейского заключения. — Вот послушайте, я вам зачитаю часть допроса на последнем судебном заседании:
— «Судья: С каким намерением сочинили вы оную книгу?
Радищев: Намерение при сочинении другого не имел, как быть известным в свете сочинителем и прослыть остроумным писателем.
Судья: Кто именно вам в этом сообщники?
Радищев: Никого сообщников в том не имел.
Судья: Чувствуете ли важность своего преступления?
Радищев: Чувствую во внутренности моей души, что книга моя дерзновенна, и приношу о том мою повинность».
Дашкова с состраданием изрекла:
— Бедный, бедный Александр Николаевич! Ведь, опричь правды, он ничего в своей книге не писал.