Приближалась Казань. Реже стали леса. Вдоль берегов тянулись известковые карьеры и каменоломни. Виднелись дачные и рабочие поселки. Расположенная на невысоких холмах, Казань сияла и переливалась колокольнями и минаретами, поднимавшимися над пестрой массой домов.
В Казани пароход стоял десять дней: опять не были готовы баржи к буксировке. Катя с Соней скучали, как скучала вся команда.
Шли дожди. Они противно барабанили в стекла рубки. Вода на реке черно-стальная, серая, со сплошной рябью от быстро падающих капель. На небе черные с серым отливом тучи. В глубине их иногда гремел гром и виднелись белые вертикальные молнии. Потом тучи становились иссиня-фиолетовыми и низко опускались на землю. Река вспыхивала красным, багряным цветом.
Кроме Сутырина, новенькими на пароходе были масленщик Женька Кулагин и матрос Барыкин.
Женька, парень лет двадцати, стройный, худощавый, с вьющимися волосами, опрятный и щеголеватый, только год как вышел из тюрьмы, где сидел не то за хулиганство, не то за кражу.
Бойкий и говорливый, он становился вдруг угрюм и неподвижен. Тогда его мрачное лицо, опущенные плечи и насупленный взгляд изобличали состояние тяжелой подавленности. В такие минуты к нему боялись подходить.
В свободные от вахты вечера он сидел на палубе, пел песни, а иногда часами лежал на койке, уткнувшись лицом в подушку, и ни с кем не разговаривал. Он лучше всех на судне играл в шахматы, но мог на середине игры без всякой к тому причины смешать или свалить на пол фигуры. Своими насмешками он доводил человека до драки, а через час делился с ним продуктами или отдавал ему тельняшку.
Больше всего издевался он над молодым матросом Барыкиным, новичком, первую навигацию плававшим на судне, неповоротливым парнем из глухой заволжской деревни, с глуповатой ухмылкой на лице, которой он как бы говорил: «Не такой уж я дурак, каким вы меня считаете». Давно не стриженные волосы космами выбивались из-под фуражки, которая хотя и была форменной, но на Барыкине как-то сразу смялась и приняла вид деревенского картуза.
При виде Барыкина на лице у Женьки появлялось хищное выражение, карие, обрамленные синей тенью глаза разгорались.
В первый же день, когда Барыкин появился на судне, Женька с тем деловым видом, который умел принимать, когда ему это нужно было, сказал:
— Возьми, Барыкин, лопату, стань на нос и разгоняй туман. Рулевому ничего не видно. Быстро! Капитан приказал!
Барыкин, знавший пока только то, что на судне надо беспрекословно выполнять приказания начальства, тем более если они подкреплены именем капитана, схватил лопату, встал на нос и начал изо всех сил размахивать ею, к великой потехе всей команды. Капитан сделал Женьке внушение, но оно не помогло. И странное дело — как только Женька обращался к Барыкину, у того появлялась на лице недоверчивая ухмылка, обозначавшая «меня не проведешь», но в конце концов он делал то, что приказывал ему Женька: чистил кирпичом якорь, давал отмашку двигающемуся по берегу паровозу, бегал в котельную с мешком за паром.
Скверные обычаи речников по отношению к новичкам были знакомы Кате с детства. Ее поражали жестокость, которую проявлял при этом Женька, утонченная издевка, безжалостная и отталкивающая, хищное выражение лица.
Однажды она сказала ему:
— Вы, наверно, думаете, что это смешно, а это глупо.
— Дураков учить надо, — ответил Женька и, потемнев лицом, добавил: — А вы хоть и Капитанова дочка, не в свое дело не вмешивайтесь.
После этого он старался издеваться над Барыкиным обязательно в присутствии Кати и с вызовом на нее поглядывал.
Женьке с его удачливостью смелого, беззастенчивого и наглого парня все сходило с рук. «Я вам не Барыкин», — говорил он. На боцмана он не обращал внимания, первого штурмана слушал для виду. Считался только с капитаном и с механиком, своим начальником. Но и здесь был особый оттенок, точно он говорил: «Поскольку я уважаю тебя, ты должен уважать и меня». За послушание требовал особого отношения к себе, будто делал милость начальству.
В Москве у него была старуха мать, на Дальнем Востоке — брат, полковник. Но Женька редко говорил о своих родных.
— В Москву мне нельзя — не пропишут. А к брату зачем же? Он полковник, член партии, а тут брат из каталажки… — И усмехался зло и отчужденно.
— Отпетый, — говорил про него Илюхин.
— Да ведь как сказать… — качал головой Сутырин. — Нервный он, неуравновешенный. Дома своего нет, скитается. Людей надо жалеть.
— Всегда вы, Сергей Игнатьевич, всех защищаете! — возмущалась Катя. — Почему он других задевает, чего привязался к Барыкину?
— Обычай такой. Я сам мальчишкой через это прошел. Традиция. Плохая, конечно, традиция, а страшного ничего нет. Злее будет Барыкин.
И он смеялся, вспоминая, как Барыкин лопатой разгонял туман.
Сутырин и нравился и не нравился Кате. Провинится в чем-нибудь матрос — Сутырин только добродушно скажет: «Ох, и неловок ты, брат!» И он не то чтобы не понимал людей. Он их понимал. Но не возмущался и не восторгался. Вот такой человек есть, и ладно!
— Знаете, Сергей Игнатьевич, — сказала Катя, — вы мягкотелый какой-то. Кулагин издевается над человеком, а вам безразлично.
И, посмотрев на Сутырина, с неожиданной жесткостью добавила:
— Вы сами, наверное, его боитесь.
Он засмеялся.
— Так уж и боюсь…
— Если бы на ваших глазах убивали человека, вы бы тоже, наверно, не ввязались. Прошли бы мимо.
— Уж вы скажете! — улыбнулся Сутырин. — Кулагин-то ведь никого не убивает. Я думал, из вас капитан выйдет, а теперь вижу: педагог…
Катя насупилась.
— Кто бы из меня ни вышел, я ничего не буду замазывать. Потому что это неправильно.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Катя твердо усвоила правило: никогда не говорить с отцом о команде, это могло бы выглядеть наушничеством. Не говорила с ним и о Женьке. Но самому Женьке при любом случае высказывала свое отношение, тем более что, как вдруг оказалось, Женька влюбился в Соню.
Сначала Катя не понимала ни смущения Сони, ни того, что в ее присутствии Женька становился то неожиданно тихим и задумчивым, то, наоборот, шумел и рисовался больше обычного. Но потом поняла и насмешливо спросила:
— Нравится он тебе?
— Что ты? — покраснела Соня. — Я его боюсь. И… мне его немного жалко.
Все возмутилось в Кате. Она взяла Соню в плавание и чувствовала себя ответственной за нее. И мало ли чего можно ожидать от Женьки, в голове у этого человека не может быть ничего, кроме грязных мыслей.
Пароход прошел Тетюши, Майну и подходил к Ульяновску. Огромный, двухкилометровый железнодорожный мост висел над рекой. Длинные плоты тянулись по реке, деревянные избушки на них казались крошечными. Катя и Соня стояли на носу, неподалеку сидел Женька. Катя объясняла Соне, как надо вести судно по реке.
— Сверху надо идти посредине реки, по стрежню, — смуглой, загорелой рукой она показывала, где проходит стрежень. — Там течение сильнее, и оно помогает движению. А вот снизу наоборот: ближе к берегам, тиховодами, там встречное течение слабее. Понимаешь?
— Понимаю, — кивнула головой Соня. Но Катя перехватила брошенный ею на Кулагина настороженный взгляд.
— Теперь так, — громко, чтобы отвлечь внимание Сони от Женьки, продолжала Катя, — если берег крутой — то он ходовой, глубокий, можно идти. А вот если песок загруженный, выдается в воду мысами — ходу нет, мелко. И чем мельче, тем больше дрожит судно.
Соня вдруг схватила Катю за руку.
— Смотри, смотри, кошка!
На крутом берегу в бесчисленных круглых ячейках гнездились стрижи. Они беспокойно метались, оглашая окрестность тревожным щебетом, — невесть откуда появившаяся кошка шныряла взад и вперед, пытаясь вытащить из гнезд притаившихся там птенцов.
— Ах, как жалко! — Соня прижала руки к груди. — Поест она птичек! — И долго смотрела на уплывающий берег и на встревоженных птиц.
— Паршивая кошка! — сказала Катя. — Птенцов она не достанет, эти гнезда глубокие… А вот смотри — видишь, вода быстро крутится? Это суводь, место опасное: здесь судно может потерять управление, надо идти быстро. Такая суводь бывает обычно за большими горами.