— Ну, пойди, дай им отпор! — сказал Миша.
— Но ведь Оренбург дал отпор! Нашелся Александр Ильич Дутов! И если бы здесь не какали в штаны, а восстали, как восстали оренбуржцы, тогда бы какали в штаны все эти узурпаторы! — стал пылать уже не взглядом, а взором Сережа.
— Так что же ты сидишь? Пойди и восстань! — сказал Миша.
— Почему этого не сделают офицеры? — хлопнул небольшим своим кулачком по колену Сережа.
— Вот так с ним каждый раз, когда встретимся! Как только Учредительное собрание разогнали, так он прямо взбесился! Переворот в октябре стерпел, только все в календаре дни черным вымарывал. Вымарает, ручки потрет и обязательно скажет: «Вот вам еще на один день меньше осталось!» — А как Учредительное собрание взашей разогнали, так он по-настоящему сдурел! — будто не замечая Сережи, пожаловался мне Миша.
А Сережа опять с мальчишеским интересом слушал, как если бы Миша говорил не о нем, а о ком-то другом, о чрезвычайно интересном Сереже человеке.
— Поглядите на него! — увидел этот интерес и будто бы осудил его Миша. — Борька после стольких лет неизвестно где болтания наконец объявился живой, а он каким-то отпором бредит! Ты, Фельштинский, хотя бы ради приличия спросил Борьку о чем-нибудь! Он, в отличие от тебя, кое-что повидал, в самой Персии воевал, с шахом персидским на одном ковре сиживал, шербета немеряно выхлебал и персидских красавиц на коленях держал!
Сережа от его слов захлебнулся. Он не был ни эгоистом, ни невнимательным человеком. Он просто был увлекающейся натурой. Предмет увлечения забирал его полностью. В то время, когда он был в плену своего увлечения, места ни для кого в нем не оставалось. Он был своеобразно цельной натурой — и потому только с оговоркой «своеобразно», что безоговорочной цельности мешал довольно большой разброс его увлечений. И он был исключительной честности человек. Трудно было отыскать человека, менее пригодного к военной службе, чем Сережа. Но он увлекся, он посчитал нечестным во время войны не служить. Он ушел вольноопределяющимся и воевал, получил тяжелое ранение, стал кавалером солдатского Георгия. Сейчас он увлекся восстановлением справедливости, возмездия или чего там еще в отношении убийц верхотурского председателя думы, и я слушал его, потому что бесполезно было пытаться отвлечь его. Миша тоже знал о бесполезности своих усилий. Все трое, мы были разными. И в классе друзьями мы не были. Дружба обнаружилась в первый мой приезд в отпуск из училища. То, что в классе мне в них казалось чужим, вдруг в то лето высветилось иначе. Сын богатого заводчика Миша, сын крещеного еврея-аптекаря Сережа и я, сын столбового дворянина, оказались соединенными воедино. Правда, было это недолго — только в то лето и в следующий мой приезд. А потом меня затянули служба и академия. Потом пришла война. Но сейчас я ощущал, что единение никуда не подевалось. Прошло десять лет, а единение не прошло. Сейчас я видел — Мише надо было о чем-то со мной поговорить. Но Сережа поговорить не давал. Можно было бы сказать: «Сережа, хватит! Нам надо поговорить!» — Сережа бы понял и не обиделся. Он бы стал говорить, почему его не остановили раньше. Но сам он остановиться не мог и увидеть, что нам надо поговорить, не мог.
Я не стал ждать, пока Сережа отойдет от прихлынувшего от укора Миши стыда. Я спросил, как себя Сережа чувствует после ранения.
— Да вот лысею! — в совершенно серьезной печали сказал Сережа.
И опять между ним и Мишей вышла перепалка.
— Он лысеет! — воскликнул Миша. — Борис, он свято верит, что лысеть начал после ранения, то есть в связи с ранением. Я его спрашиваю: тебя что, по башке снарядом, как наждаком, проширкало? Он мне: нет, но после госпиталя я стал чувствовать, что лысею. Да ты, Фельштинский, на своих соплеменников-то хоть когда-нибудь глядел? Много среди них кудреголовых в твои-то года? Пора наступила, брат Пушкин, пора лысеть! Лысения пора, очей очарование!
— Но ведь я кудреголовым и не был. У меня всегда была хорошая волнистая и светлая шевелюра! — возразил Сережа.
— И что? — спросил Миша.
— А теперь, после госпиталя, я стал чувствовать, что лысею! — сказал Сережа.
— Может быть, там тебе башку чем-нибудь намазали в надежде, что поумнеешь, но у них не вышло! — сказал Миша.
— Так вот я же об этом и говорю! — возмутился Сережа.
— А Борька тебя спрашивает, как ты себя чувствуешь после ранения! — сказал Миша.
— Ну, что, Боря, после ранения, — уныло стал говорить Сережа. — После ранения я чувствую себя развалиной. На барышень смотрю без страсти, просто статистически. Ноги у меня едва волочатся. Голова, как у спящей курицы, падает набок. Памяти никакой нет. Вот хотел процитировать эту несчастную газетенку «Уральскую жизнь», а вспомнить не могу. Пальцы на руках я стал чувствовать распухшими. Они на самом деле не распухшие. Но у меня такое ощущение, что они распухшие. Мне теперь что-нибудь написать совершенно неприятно — получаются какие-то каракули. Да много чего стало хуже после ранения! Башка вот лысеет!