Выбрать главу

Меня вызвали к командиру полка. Я спешил на командный пункт, волнуясь и гадая: кто мой новый начальник?

Большаков за мою бытность в авиации — четвертый командир, и счет среди предыдущих был в пользу начальников — два к одному.

В Большакове было много по-настоящему мужского. Крутой лысый череп подчеркивали мощные височные кости и широкая челюсть. Руки, поросшие рыжей шерстью, — непомерной длины, казалось, привыкли носить в ладонях тяжести, непосильные простым смертным.

Командир полка напоминал мне умудренного жизнью патриарха: вид грозен, но глаза подернуты пеленой усталости — в них нет злости… И все же они, эти глаза, умели темнеть; при обстоятельствах, где слова бесполезны, полковник мог попросту вздуть своим кулачищем.

Рассказывали, как командир прибежал в трусах к модулю, где летчики спьяну палили в воздух. Он вырвал у кого-то гитару и гонял ею пилотов, пока от инструмента не остался один гриф со струнами. Говорят, что струны жутко свистели в воздухе, и после этой акции желающих пострелять в ночное небо в полку почти не осталось…

…На командном пункте, возле длинного стола с полетными картами сидели Большаков и его заместитель. У окошка раздачи, куда подходили летчики, чтобы уточнить полетные задания, маячил дежурный оперативный, начальник химической службы полка майор Сидоренко. Часть лица «химика», обращенная к окну, была фиолетовой, глаза закрывали большие темные очки. Майор старался показывать командиру только вторую половину портрета, но тот, видимо, разгадал нехитрый маневр Сидоренко и, когда я вошел, упражнялся в остроумии:

— Что, Михалыч, опять табуретка гнилая попалась? Придется комбата наказывать за некачественную мебель. Прошлый раз, по-моему, беда случилась со стулом?

Михалыч молча пускал дым через нос, его желтые прокуренные пальцы с сигаретой мелко трясло…

Вчера Сидоренко был у нас на ужине. Мы не могли обидеть земляка и наливали ему от души. И сидели-то каких-то двадцать минут, еще и слова от него не услышали: вдруг — падение тела… Классически прямая спина, гордо поставленная шея; глаз, правда, не видно за очками, но в углу рта — дымящаяся сигарета! Нет, не киселем стекал Михалыч со спинки стула — рухнул стойким оловянным солдатиком…

«Посадка с низкого выравнивания, прямо на физиономию…» — прокомментировал Веня, ставя ему примочку. С явным опозданием пришел начальник физической подготовки полка, сожитель Сидоренко, краснощекий молодец, пустился в объяснения: «Никогда на одну и ту же сторону не падает… Прошлый раз завалился на правую».

— Дрозд, ну как ты? Все точки облетал? — спросил Большаков, задерживая мою руку в своем ковше.

— Все, — ответил я коротко.

— Сегодня принимаешь двадцать первый борт. Завтра, в четыре ноль-ноль — колеса в воздухе. Посадка — в Баграме, затем поступаешь в распоряжение Шанахина.[12] Командарм сам поставит тебе задачу, он будет сидеть у тебя на правом кресле. Подробности — у Коваленко, найдешь его, расспросишь. Вопросы?

Вопросов не было. Вот тебе и ноль пятый!

…У одесситов — траурные лица. Командующий сороковой армии генерал-лейтенант Еремин отсрочил им замену на месяц. У Ласницкого глаза — чернее моря Черного: «Говорят, заявил нашему Шанахину: „Чего необстрелянных подсовываешь? Пусть месячишко влетываются“».

…Коваленко лежал в кровати. На столе — остатки закуски, утыканные бычками сигарет; в комнате плавают густые спиртовые испарения, смешанные с табачным дымом. Чтобы услышать несколько слов, пришлось трижды отрывать от подушки голову, заросшую жесткими, черными, пробитыми сединой волосами…

— Шанахину… не говори… ретрансляция… Ты прибыл для управления войсками… — еле выдавил Коваленко, и голова его снова упала.

«С информацией у нас не густо!» — подумал я.

* * *

Ровно в четыре, когда темень начинает бледнеть и контуры гор ломаной кривой разделяют светлеющий горизонт и землю, колеса двадцать первого борта, раскрученные о кабульскую бетонку, зависли в воздухе. Через двадцать минут мы уже были на стоянке Баграма.