Есть люди, которых подобает слушать. Врач части — лицо для летчиков уважаемое. Поэтому Никулин еще больше округлил глаза, изображая на лице: «Я весь внимание». Ребята пришли сюда гораздо раньше меня, в их глазах металось веселое, голубое пламя «дуста».
— Подожди… Саша… Волка ноги кормят? А мы питаемся в летной столовой, где ты снимаешь каждый день пробу, так мы что, хуже этих… серых? Я прав?.. — Язык Никулина, казалось, увеличился до невероятных размеров и поворачивался во рту с трудом.
— Ты прав, Николаевич. Человек — существо иного толка, он хочет устроить мир по-своему и поэтому с легкостью ломает хребты таким же, как и он сам… Хочешь или не хочешь, а в каждом из нас заложено: «Моя жизнь — самое ценное, самое достойное, и это никак не сравнимо с тысячами неизвестных, чуждых мне жизней».
— А вот меня «духи» рано или поздно собьют в Джелалабаде… — неожиданно выпалил Дружков. — Они охотятся за моим бортом. Два раза меня там обстреляли, и еще три пуска ракет видел мой механик.
— А чем ты лучше остальных? — спросил я на всякий случай, но мой вопрос повис в воздухе. Володина голова с золотой шевелюрой, лицом цвета спелого помидора (даже веснушки исчезли на этом фоне) напоминала огонь большой свечи, выглядывающий из светлого комбинезона, как из стеарина… Стеарин плавился, по красной шее текли струйки пота и пропадали на груди.
— Доктор, однако, дуста давай. Клей мешать будем, лепить обои на стенки. Спать будем, как дети малые… — пропел я, словно чукча.
— Бедные клопы! Нехорошо, Дрозд, как-то не по-советски. Может, ограничишься разъяснительной беседой? — ехидничал Сухачев.
— Ладно-ладно, — огрызнулся я. — Принесу тебе баночку, на развод. Будешь рассказывать им на ночь о волках. Доктор, что за девушка у тебя в санчасти, полы мыла какой-то вонючкой?
— Э, брат… Это не про наше с тобой рыло. Не такие, как мы, пробовали к ней подкатывать. Бесполезно. Ты вот что… Забежишь вечерком, и не забудь захватить пакет целлофановый.
Возле двери нашей комнаты горит примус, стоят мои ребята и одесситы, склонив головы над сковородкой. Ласницкий подпирает дверной косяк, покуривая сигарету, снисходительно улыбается.
— Саша, что тут происходит?
— Ничего страшного, если не считать, что твой техник печет блины. Чем это от тебя так пахнет?
— Дустом, за которым я ходил, но пока так и не взял. Завтра акция — смерть кровопийцам.
— Что достали?
— А что, с одесситами они на «вы»?
— Авиаклоп ест не всякого. У них от нас аллергия. Ты же знаешь, в Одессе за просто так ничего не бывает…
В комнате на столе я обнаружил говяжью ляжку.
— Откуда? — спросил я Юру.
— Дружкова мужики приволокли. Сегодня «горбатого»[16] разгружали, с мясом. За литр целую тушу скинули.
Блины на воде не получились, но все же по кусочку скомканного липкого теста мы проглотили. День начинался с обеда и незаметно перешел к ужину. Стол сегодня удался: «красная» рыба — кильки в томате, говяжье жаркое с луком, картошка.
Мой техник взял гитару, к нам потихоньку собирался народ. Пришли киевляне, рижане, одесситы, ребята Дружкова из далекой Завитой.
Эдик напоминал мне Пресли, только без его знаменитых пейсов. Гитару он таскал с собой даже на самолет, и обычно не было отбоя от желающих пригласить его в гости.
Игорек сидел рядом, он никогда не пел, и даже подпевать не пытался. Сейчас он включит свои глаза в режим моргания и будет облучать нас желтым взглядом филина. Обычно Эдька начинал с песни Высоцкого «Здесь лапы у елей дрожат на ветру…» — пел он, не стараясь хрипеть, как Володя, и делал особенное ударение на двух строчках:
Заканчивал разухабистой еврейской песенкой «Учителя танцев», в темпе «семь-сорок», поменяв все буквы «р» в тексте на «г»:
Явился доктор, от рюмки отказался, сказал:
— Бери бутылку, пойдем со мной…
«Олимпийская деревня» утонула во мраке, нигде не видно светляков — все окна плотно занавешены. Мы идем, изредка подсвечивая фонариком, чтоб не разбить нос. Мне непонятно, как Саша ориентируется в этой темени. Подходим к одной из бочек, открываем дверь. В коридорчике я натыкаюсь лицом на что-то мокрое, пячусь, задеваю что-то, слышу грохот падающих металлических предметов…
Наконец мы в комнатке. Кровать, шкафчик, стол, под столом набор тазиков разной величины. Хозяйка жилища стоит посередине, загородив собой добрую половину комнаты. Она относится к породе «хороших людей, в которых всего много». Легонький халатик едва прячет ее прелести белоснежного цвета, только лицо и клинышек у шеи, опущенный острием вниз, между двух холмов, как указатель, — темного цвета, да на руки словно надеты перчатки.
Саша знакомит нас и говорит:
— Вот, благодаря Леночке получишь свой дуст, которым ты меня достал. Она сегодня перевернула всю санчасть, чтоб его отыскать…
Елена, русская молодуха, покрылась нежным румянцем, слабо заметным на лице и вовсю проступившим на груди и плечиках, и протянула мне руку, которую я, засуетившись неловко, пожал.
— Ну что, Ленусик. Куснуть чего-нибудь найдем? Тут летчик принес жидкой отравы, чтоб разная мерзость не заводилась…
Мы хорошо сидим. Чистенькие занавесочки на окнах, салфеточки, искусственные запыленные цветочки в вазе. Из маленького японского поцарапанного кассетника доносится: «Кому-то коньячок и осетринка, и пива запотевшего бокал. А в речке Кокча водится маринка, костистее я рыбы не едал».
Присутствие женщины делает наш разговор живым, мы упражняемся в остроумии, не пьянеем, я чувствую только, как спина становится влажной. Ленусик рассматривает нас по очереди своими круглыми любопытными глазами, тихо посмеивается. Плечи у нее, в отличие от нас, сухие, и только над верхней губой — маленькие капельки влаги… Чего это доктор меня сюда притащил? Отдали бы дуст, и воркуйте на здоровье.
Саша хороший рассказчик, но, кажется, и он устал травить байки.
— Знаешь, надоела эта «бодяга», — и доктор показал пальцем на спирт. — Пойду-ка я посмотрю у себя бутылочку вина.
Он поднимается, я не успеваю что-либо сказать, как он выходит. Надо что-то говорить, а слов нет. Все вопросы кажутся глупыми, а болтать обо всем понемногу я не умею.
— Лена, давайте выпьем, — предлагаю я.
— За что?
— За что хотите. Можете не говорить.
— Хорошо, — соглашается она, и я наливаю.
Ленуся не жеманится, не прикрывает стакан руками, не говорит: «Куда вы столько, разве можно?» Она добавляет водички и проглатывает потеплевшую жидкость вслед за мной.
Глаза у хозяйки бочки сузились, на лице объявилась какая-то особенная улыбка, блуждающая, ни к кому и ни к чему не обращенная.
— Следующий тост говорю я, — заявляет Лена. — Пьем на брудершафт.
Наши руки зацепляются, как локомотив цепляет вагончик. «Кто из нас локомотив, а кто вагончик?» — едва успеваю подумать я, как жаркие губы Лены захватывают мои…
Нет, конечно, хитроумный доктор со своей бутылкой вина так и не пришел. Да и не мог прийти. Вот бестия! На следующий день он сказал мне: «Это одна из форм заботы о здоровье летного состава». «Если бы ты по-настоящему заботился, то никогда бы не кинул своего боевого товарища под танк», — сказал я ему.
Утром мне показалось, что наша бочка упадет с деревянных чурок и покатится. К счастью, этого не случилось.
В пять часов утра я лежал на ее пышной груди, как жалкий обмылок после большой стирки. Я дремал, Ленуся баюкала меня неторопливыми словами, жарко шептала в ухо:
— Какой вы народ, мужики… Дорветесь до бабы, и — до последнего… норовите достать… стучитесь изнутри в живот, как будто вам интересно, откуда вы появились… А назавтра — и след простыл… Вернусь в Союз, найду какого-нибудь заваляшенького, чтоб не убежал, нарожаю деток…