— Я вообще-то дежурю сегодня по этажу. Если только у меня в номере… Здесь — не дай бог!
— Хорошо. Сейчас я это все — в пакетик…
Один Господь Бог знает, как важна для нас дружба этого всевластного существа! Она может предоставить нам лучшие номера, даже генеральский, а может и принести кучу неприятностей. Не секрет, что эти тети следят за нами и могут накапать кому следует о несоблюдении предполетного режима и других чудачествах нашей вольницы.
Если пришла к тебе удача в виде той же возможности летать в Ташкент, жить в шикарной гостинице, пить коньяк и дышать вольным воздухом Востока — умей держать ее, эту скользкую блудницу, за жабры… Одних подарков мало, их привозят все экипажи, и барышни «Звездочки» избалованы ими. Здесь нужен личный, душевный контакт, и тогда нам все — «от винта!».
Я наливаю благословенную жидкость в стаканы и говорю неожиданно смело:
— За нас, Люда! И особенно — за вас, тех, кто нам создает уют и прекрасные условия.
«Людочка-людоедочка», называю я про себя хозяйку нашего пристанища.
Мы выпиваем еще, и на меня нападает зверский аппетит. Я ем все подряд: зеленый лук, помидоры, тушенку, курицу. Я рассказываю анекдоты, и Людмила Григорьевна смеется, рассыпаясь неожиданно тонким, заливистым колокольчиком…
Какие-то звонки, хозяйка уходит и приходит. Свет за окном исчезает, и большая мохнатая бабочка в свете ночной лампы облетает комнату, ударяясь о стены… Из репродуктора, заполняя всю небольшую комнату звуками, летит узбекская песня. То поочередно, то вместе поют мужской и женский голоса — и в них, этих голосах, — пронзительная чистота бескрайнего неба, больших просторов, иссушенных солнцем, щемящая, грустная тоска одиночества, мечтающего соединиться с другим одиночеством, и тихая, размеренная забывчивость сна в тени, рядом с прохладой горного ручья…
Падаю на застеленную кровать, успев скинуть туфли, пространство комнаты сужается, плывет и начинает уносить меня в темноту, в эту каждодневную погибель… Какие-то странные картинки несутся передо мной, как видения из бешеной карусели, и мне чудится, будто я вижу саму тайну жизни. Почему мы боимся смерти? Не было бы ее — не было бы и всего, что нам дано увидеть. Каждый день вечером мы умираем… Ночь — это временная смерть, утро — новое рождение… Всю жизнь мы тренируемся умирать… Только надо свою смерть обставить так, как это я сделал сегодня…
…Проваливаюсь в темень, и меня начинают мучить кошмары. Падаю куда-то вниз, и тут меня подхватывают руки Людмилы Григорьевны, я вижу перед собой ее лицо-маску: глаза и губы светятся в темноте, словно обведенные фосфором, она шепчет: «Что же ты, зайчик, не разделся? Негоже спать на гостиничном белом покрывале. Чтобы тело отдыхало, надо раздеться…»
…Я просыпаюсь с чугунной головой, ошалело смотрю вокруг. Где я? Вторая кровать в номере не тронута, на столе — остатки пиршества… Я лежу под простыней голый, моя одежда аккуратно повешена на спинку стула, плавки валяются на полу… Я сажусь, и по голове словно кто-то бьет молотком: в ушах — звон, белые червячки прыгают перед глазами… Бутылка с недопитым шампанским у меня в руках, я выливаю остатки в горло и тут же выплевываю на пол противное, теплое, сладковатое пойло…
…Струи холодной воды в душе бьют меня по черепу, в переносицу, в закрытые глаза, и я начинаю мелко трястись.
— Мой маленький, ты встал? — неожиданно слышу я певучее и открываю глаза. Передо мной — Людмила Григорьевна, она ничуть не смущена тем, что я голый, у нее в руках полотенце.
Что такое? Что происходит? Я вытираюсь полотенцем и слышу из комнаты вздохи и нежное воркование Григорьевны. Ночные кошмары вновь возвращаются ко мне: значит, это не сон? Я лечу на самолете, а из темноты на меня надвигаются две громадные сопки: Авачинская и Корякская, они противно дышат сернистыми испарениями… и теперь это уже не сопки, а груди Григорьевны, свисающие надо мной: разве бывают две груди разных размеров, как эти сопки? Ее открытый рот ищет мои губы, и я мотаю головой, извиваюсь червяком, уже отчетливо осознав: поздно! Она сделала все, что нужно, до того как я стал соображать, и теперь дышала, страстно, жарко, как жерло Авачи, «извергая» нежные словечки. Я был «маленьким зайчиком», ее «радостью», «красавчиком» и еще кем-то… И все это вспомнилось мне здесь, в душе, и я, трясущийся и обреченный, намотал на себя полотенце, вышел в номер. На столе поднос с дымящимся кофе. Бежать! Скорее!
Раздался звонок телефона. Григорьевна вышла. Деревянными руками я надел штаны… «Сияй, Ташкент, звезда Востока, столица дружбы и тепла!»
Философ, за одну ночь постигший тайну жизни, подводи итог… Родился ли ты заново этим утром или умер? Подумаешь, умер… С какой это стати? Ну изнасиловали тебя, купили с потрохами в одном из своих номеров; но разве эта жизнь не делала с тобой все, что хотела?
Не зря «власть» — женского рода… Передо мной вновь всплыла крашеная, расплывчатая, переходящая в подбородок маска… Тошнота вновь подкатила к горлу…
Я бегом бросился в свой номер, забежал в ванную. Из зеркала на меня смотрело чужое, опухшее лицо, с красными, как у кролика, глазами. «Ну что, ловец удачи? По-моему, все идет как по нотам… Заместитель командира — твой лучший друг, а гостиница „Звезда“ — теперь твой родной дом, лучшие номера — всегда к услугам! Это ничего, что огромная жаба взгромоздилась на тебя, распространяя вокруг едкий запах болотных испарений, смешанных с французскими духами…»
Мне стало плохо, и я сквозь слезы увидел в раковине то, во что превратилась за ночь у меня в желудке солнечная янтарная жидкость… Сияй, Ташкент!
Нас поднимают под утро. Раненых — в Ашхабад, и обратно. Час на подготовку.
…Шестерых носилочных выгружают из двух «санитарок», заносят в грузовой отсек через рампу, укладывают на матрасы, покрытые брезентом.
В сонливой, вязкой предрассветной тишине слышны короткие разговоры: все — в деле, ничего лишнего, каждый, кто суетится возле носилок, занят только одним — этими молодыми жизнями.
Я злюсь на всех, хотя знаю: подгонять никого не надо, ускорить подготовку самолета невозможно.
Тяжело раненный паренек с девичьим лицом пришел в себя, широко открытыми глазами смотрит в сторону открытой рампы. Серый рассвет пробивается через иллюминаторы, бескровное лицо мальчишки застыло бледным пятном на фоне суконного армейского одеяла: кажется, его губы слабо шевелились, будто что-то шептали… К нему подошла девушка, я узнал ее сразу, хотя видел только один раз, в санчасти. Она в белом халате, светлые волосы собраны под завязанный на затылке платок. Садится к раненому, щупает его пульс.
Я бы многое отдал, чтобы узнать, что шептали губы этого парня. Я смотрел в его глаза, открытые, но отодвинутые от нас далеко, за какую-то прозрачную стену, за которую нам не ступить, — они были обращены в какие-то свои глубины, туда, где поселилась боль… Эти глаза видели боль, общались с ней, воевали или мирились, отделенные от нас незримой чертой. Теперь мы, суетящиеся вокруг, — тени, которые поправят одеяло, дадут напиться: взгляды из далекого далека фотографируют нас и вновь возвращаются вовнутрь, к незваной гостье.
Ко мне подошел штурман: «Командир, есть добро на Ашхабад».
…Мы набираем высоту над аэродромом и, когда горы остаются далеко внизу, берем курс на север. Воздух спокоен, дневные потоки от прогретого воздуха еще не появились, и я доволен: можно представить, что такое для раненого — болтанка. Через час полета я обнаруживаю на экране локатора «засветки». Сканирующий луч рисует на индикаторе темные пятна на всем масштабе обзора. Теперь уже и визуально, через остекление кабины я вижу фронтальную облачность, перекрывающую горизонт.
«Штурман, метеобюллетень!» — кричу я. Влад протягивает мне лист, подписанный нашим синоптиком: «Отдельные очаги грозовой деятельности…» Какие, к черту, отдельные! Перед нами «фронт» на добрую сотню километров. Почему тогда нас выпустили, не дав реального прогноза погоды? В это время авиации еще нет в воздухе, некому сообщить обстановку на трассах, а обзорные локаторы имеются не везде…