Мне предстоит принять решение: обойти фронт, найти в нем лазейку или вернуться назад.
Мальчишке нужно срочное хирургическое вмешательство, и рейс по тревоге — из-за него. Подобную операцию могли сделать только в Ашхабаде…
— Штурман!
— Да, командир!
— Считай, сколько потребуется времени на обход.
— Сорок минут. Но нас никто не пустит на запад. Там — запретная зона.
— Хорошо.
Что хорошего? На меня повесили жизнь этого парнишки. Нам нельзя возвращаться, нельзя обходить, но и невозможно воткнуться в грозовую облачность: мощные челюсти черных наковален расколют самолет, как скорлупу, и выплюнут… До облачности остается полсотни километров. Я захватываю рукой резиновый тубус[24] и поворачиваю к себе. Черные провалы на темном рисунке экрана говорят о большой плотности грозовых облаков. В северо-восточной части рисуется разрыв, и я сосредотачиваюсь на нем.
— Какой масштаб на локаторе?
— Полсотни километров.
Значит, разрыв в облачности составляет не больше десяти километров. По наставлениям, я имею право обходить грозовую облачность не ближе двадцати километров.
— Радист, докладывай Ашхабаду. Обход грозовой облачности восточнее трассы — сорок километров.
Я беру курс в щелку, прошу у штурмана карту. Надо посмотреть рельеф под нами. Здесь, в зоне грозовой деятельности, гор нет. Это уже легче, на тот случай, если будем сыпаться вниз. Осталось выйти в салон, посмотреть на пассажиров, раненых, еще раз подумать.
Мы идем вместе с борттехником.
Я подхожу к майору медслужбы, показываю ему на Эдика: «Под его руководством привяжете всех раненых, потом привяжетесь сами. Возможна болтанка».
Медсестра сидит на корточках рядом с раненым, держит его руку в своей. Парень, кажется, уснул. Девушка вскидывает на меня свои глаза, и мне снова, как тогда, в санчасти, где я увидел ее впервые, словно кто-то корябает спину… «Долго еще?» — спрашивает она. «Около пятидесяти минут», — отвечаю я и иду в кабину, почти физически ощущая провожающий меня тревожный взгляд удивительных зеленоватых глаз…
Имею ли право ради одного этого парня рисковать жизнями моих товарищей и всеми, кто сейчас находится в салоне? Надо еще раз разглядеть просвет, нет ли за ним новой непроходимой стены?
Мы приближаемся к облачности, в кабине темнеет, громады причудливых «шапок» возвышаются над нами. За узким проходом локатор показывает чистое пространство, и идти по этому узкому ущелью предстоит около шести минут. Если я поверну назад (что я и обязан был сделать), парень умрет… Мне приходилось ходить через такие просветы, но этот — слишком узок. Если между наковальнями проскочит заряд и мы окажемся в его зоне — последствия непредсказуемы… Все вопросительно смотрят на меня и молчат, хотя ясно представляют — при других обстоятельствах мы бы давно развернулись.
— Веня, выключай все радиостанции, все потребители, кроме локатора и приборов.
— Выключаю, командир…
Мы входим в черные ворота, в кабине становится темно.
По наэлектризованному переднему остеклению бегут голубоватые веточки разрядов — признак насыщенности воздуха.
— Проверил, все привязаны?
— Все, командир.
Плотнее затягиваем привязные ремни кресел. Слева и справа попеременно вспыхивают молнии. Я знаю, что эти сполохи рождаются в местах наивысшей концентрации, в самом плотном ядре «засветки», по краю которой мы скользим, и разряд между соседними массами — явление не такое уж частое. (Уверен в этом или пытаюсь убедить себя?)
Как ловят молнию в самолет и как встречаются с шаровой молнией, я знал только по рассказам.
Минуты пошли, я корректирую курс сам, без штурмана, упираясь лбом в резиновый тубус. Отдельные куски «ваты» проносятся через нас, но вот дождевой шквал обрушивается на самолет. По обшивке самолета сыплет, словно горохом: неужели еще и град? Нет, пока только крупные капли дождя. Становится совсем темно, «антон» начинает швырять, как на дороге с валунами… Автопилот у нас выключен, мы с Юрой сжимаем штурвалы руками: свинцовая тяжесть напряжения наполняет мышцы — я гляжу на приборы, в тубус, опять на приборы: три минуты, вроде светлеет? Еще шквал. Самолет сотрясает, словно игрушку, подвешенную за нитку…
Еще две минуты. Впереди — разрыв. Мы вырываемся из зоны дождя, в кабине светлеет. Невольный выдох расслабляет мышцы… и тут я повисаю на ремнях: стрелка высотомера отматывает метры, чья-то невидимая рука бросает нас вниз: мы проваливаемся, подхваченные мощным нисходящим потоком. За одну минуту теряем тысячи метров, и где-то на шести тысячах вырываемся, перед нами — чистый горизонт…
…Ашхабадская посадочная полоса умыта ливнем. Нас ожидают санитарные машины.
Я выхожу в грузовой салон. Медперсонал толпится возле тяжелораненого. Сестра плачет, уткнувшись в самолетный чехол. Значит, случилось худшее… Я беру ее за плечо: «Давайте выйдем на воздух…» Она безропотно подчиняется мне, мы останавливаемся под крылом.
Девушка комкает в кулачке платок, прижимает его к глазам, к носу.
— Сколько работаете медсестрой? — меня удивляют ее слезы. Смерть здесь — дело привычное, над каждым плакать не будешь, надо крутиться.
— Я работала в кабульском госпитале. Потом попросилась оттуда. Не могу… Когда вы подходили, у него был нормальный пульс. Мы положили носилки на кресла, чтобы привязать ремнями, — говорила она, всхлипывая. — Я села рядом и привязалась тоже. Он открыл глаза и стал что-то шептать. Думала, пить просит… Наклонилась пониже… говорит: «Положи мне руку на лоб». Я положила, и он как-то спокойно вздохнул. Чувствую — пульс на висках пропадает, позвала врача, сделали укол… Опять появился. А перед самой посадкой пропал снова…
Мы стоим рядом, и я вижу, как она платком размазывает тушь от ресниц. Черные подтеки под глазами не портят ее лица, мне хочется отобрать платок, вытереть эти щеки. Но ведь она — девчонка, разве можно у нее отнять то, на что она еще способна?
— Ну что же это? — выдыхает девушка. — Ведь какие-то полчаса. И он — в госпитале. Ведь я просила: держись… еще полчасика… А он?!
В отчаянии она сжимает пальцы в кулачки и неожиданно ударяет меня ими в грудь, голова ее падает на руки, и я чувствую, как все ее тело сотрясается.
— Ладно, — говорю я охрипшим голосом. — Пойдем попрощаемся…
Парня, сердце которого не вытянуло каких-то тридцать минут, выносят последним. Носилки исчезают в «санитарках», двери закрываются, и кортеж с включенными мигалками срывается с места.
Окрестности оглашаются воем сирен; люди, толпящиеся в аэропорту, да и во всем городе, будут поворачивать головы, сокрушаться. Они знают: снова везут мальчиков из Афгана. Машины исчезают за кронами деревьев, окружающих здание аэропорта.
Золотая кайма желтеющих листьев украшает предгорье, своим рисунком подчеркивает пронзительную синь неба над сверкающими вершинами гор. Раздувая на деревьях все оттенки пламени, прогуливается ветер, в воздухе стоит запах прелой листвы. Лето сгорает в кронах деревьев, легкомысленное, быстротечное… короткое, как жизнь погибшего мальчишки… Пришел, увидел… и ушел… Его, как и многих, послала на смерть Родина.
Нам говорят: «Солдатская душа — бессмертна». Эти слова — гимн всем, кто в погонах, точнее — тем из них, кто остается жить, чтобы в их душах горел вечный огонь памяти…
За него, за этого мальчишку, никто не проживет жизнь ни здесь, на земле, ни на небесах.
Люди кем-то должны жертвовать, чтобы не угасал их род? К чему тогда такая бездна лжи? Слава в бою — ложь, бессмертие погибшего — грубая ложь, и из-за всего этого жизнь — красивая ложь. Только эти деревья не лгут. Однажды родившись, они живут до старости, если их не уничтожит пожар, буря или болезни. Но и тогда им не надо красивых оправданий своей гибели…
24