Жан внезапно устыдился недавно охватившей его ребяческой гордости. Он показался себе таким слабым, таким ничтожным и маленьким. Самолет уже выглядел неподвижным, жалким, и он вдруг испугался страшной кары, которая может обрушиться на голову того, кто осмелится потревожить эту таинственную агонию дня.
Из этого состояния зачарованности его вывел резкий толчок. Тели жестко пикировал ко рвам; из его пулемета вырвался кровавого цвета сноп и устремился в сторону траншей. Затем Эрбийона опять бросило на турель, и самолет как ракета взмыл ввысь.
Тогда слуха молодого человека коснулся приглушенный, растворившийся в воздухе шум, и он подался вперед. Под фюзеляжем мягко покачивался сгусток коричневого дыма. Следом за ним, слева, возник второй такой же, затем, под машиной, еще один; все они были плотными и окруженными мелкими облачками, как весной молодое деревце — почками.
Тели обернулся к Эрбийону, чтобы посмотреть, какое впечатление произвели на него первые залпы шрапнели. Даже если бы офицер-стажер дрожал от страха, он из гордости изобразил бы на лице вызывающую улыбку, однако никаких усилий ему для этого прикладывать не пришлось. Разрывы снарядов его совсем не испугали, они нравились ему своим неожиданным возникновением, своим упорядоченным дроблением и вялой пульсацией, которая превращала их в легкие шарики, растворяющиеся в серых фитильках.
На беззаботное движение капитана он, гордый своей отвагой, ответил веселым жестом. Так вот они, эти «черные ядра», о которых даже бывалые пилоты говорят с уважением? Гармоничная форма, и какой мягкий звук! Неужели есть в них что-то такое, что может заставить дрогнуть даже сердце крепкой закалки?
Теперь они были везде: сверху, снизу, под хвостом — и почти задевали крылья. Самолет маневрировал среди этого цветения, которое угасало и, бесконечно повторяясь, распускалось вновь. Вставая на дыбы и летя горизонтально, кренясь на одно крыло и пикируя, он скользил между этими необычными буйками, а в это время Жана подбрасывало и он, держась рукой за борт кабины и забавляясь, следил за тем, что казалось ему игрой Тели, и в его голове ни на секунду не пронеслась мысль, что ставками в этой игре были жизнь и смерть.
Внезапно самолет резко заплясал в воздухе. Несмотря на свою неопытность, офицер-стажер почувствовал, что на сей раз воля капитана здесь была ни при чем.
Он не знал, как объяснить свое впечатление, но ему вдруг почудилось, что самолет стал каким-то беспомощным, и это напомнило ему, что он находится в неживой машине, совокупности железа, полотна и дерева, а не на чутком и послушном животном, как казалось ему до сих пор.
Одновременно с этим он вспомнил о земле. Посмотрел на нее, такую далекую и оторванную от него, затерявшуюся в разреженном тумане, который начал сгущаться. Ему мучительно остро захотелось на нее вернуться.
ГЛАВА III
Дешан тем временем выпивал у унтер-офицеров, лениво ронял слова, которые все они с уважением ловили.
В этой столовой так же, как и в первой, размещались стол и бар. Все здесь, однако, было проще, небрежней. Подобно казарме, здесь валялись открытые планшетки, на полу — окурки, воздух был менее свежим. А мужчины с грубыми лицами, одетые в более простые одежды, позволяли себе дальше заходить в проявлениях своих чувств, которые не требовали от них глубокого анализа.
В столовой находились три пилота: Виранс, крупный парень с багровым лицом; Брюлар, механик, перешедший в пилоты; Лодэ, чьи седые волосы обрамляли молодое лицо; оба пулеметчика — Живаль и Малот, и фотограф Дюфрэн. Все они в тот день поднимались в небо, подогретые горячностью Тели; след от нее все еще был виден в их взглядах, блестевших больше обычного.
В их компании Дешан расцветал. До своего недавнего перевода в ранг младшего лейтенанта он жил в этом бараке, ел за этим столом, пил это скверное красное вино, которое и сейчас наполняло его стакан. День, когда портной эскадрильи пришил к его летной куртке галун офицера, был самым славным в его жизни. Это повышение стало финальным аккордом в удовлетворении его тайной и почти стыдливой жажды успеха, которому он придавал чрезмерное значение.
Прошло первое опьянение, и новый образ жизни стал стеснять его, как слишком подогнанная по фигуре форма. За столом голоса казались слишком тихими, движения — слишком сдержанными, а ему приходилось следить за своими массивными руками, деформированными крестьянским и военным трудом. Его собственные шутки звучали фальшиво, чужих он не понимал. Поскольку простоты в общении ему не хватало, а своими ранениями и подвигами он по праву гордился, то все это время смутно и стойко страдал.