Анна Петровна, сидевшая с краю, уставилась на столовскую дверь, и лицо ее слегка вытянулось. Обернулся и Иван. Там что-то произошло. Люся Иванова, красная и взлохмаченная, оттолкнула одного из нерях, шлепнула другого по голове. Мария Стюарт, закрыв лицо руками, спотыкаясь, бежала по направлению к палате.
Лавируя между столами, Иван быстро вышел из столовой, взял Люсю и взъерепененного парнишку за руки, спросил, в чем дело.
— А чё они обзываются! — пожаловался парнишка. — Еще тогда, в походе: «Нам сопливых не надо!..» И здесь…
— Что он сказал Пинигиной? — спросил Иван у Люси Ивановой.
Та, захлебываясь, рассказывала, а сама старалась достать своего врага ногой.
— «Твоя мать живет с начальником лагеря!» Идиот! Какое тебе дело? Мы не знаем, может, твоя мать воровка!
— Идите все трое есть, — сказал Иван.
Попросил подошедшую Анну Петровну побыть с отрядом, а сам заторопился к палате. Но там Пинигиной не оказалось. Иван обежал весь лагерь, необычно тихий и пустынный в этот обеденный час, потом, что было духу, припустил к главным воротам.
— Кто-нибудь проходил? Только что? — отдуваясь спросил у дежурных.
— Нет, Иван Ильич, — испуганно вытаращились те.
Тогда он понесся к калитке со стороны леса.
— Ага! Мы ей: «Пароль? Пароль?» А она как… — пожаловались часовые у калитки.
— Куда? Не заметили?
— Туда, — почему-то шепотом ответил чернявенький пацан и втянул голову в плечи.
«Еще возьмет утопится…» — очумело думал Иван.
Пробежал вдоль длинного лагерного забора и оказался у тропы, идущей над береговым обрывом. Свернул на нее, миновал пологий спуск, и когда начался подъем на высотку, взмок. Сердце ухало в ребра, в висках ломило. В двух шагах слева земля обрывалась, свисали клочья грунта, безобразно щетинились оголенные корни, сосны повисли над пустотой, готовые рухнуть. Далеко внизу блестела водная рябь, вода подтачивала обрыв.
«А что? Вниз головой, и — крышка!»
Сделав поворот, тропа побежала молоденьким сосняком, а вскоре выскочила на самую вершину холма. И здесь он увидел ее. Девочка сидела на краю обрыва, обхватив руками колени. Плечи ее вздрагивали. Рядом стоял маленький желтый чемоданчик.
Иван остановился шагах в двадцати, тело сделалось жидким, он прислонился к дереву, не спуская с Пинигиной глаз.
«Псих, — обругал он себя. — Нервишки, что ли, сдают? Бессонные ночи сказываются, не иначе. Так, пожалуй, сам глупостей наделаю».
Сердце понемногу унималось, в голове перестало гудеть, пот со лба он вытер рукавом куртки. И подошел ближе. Мария Стюарт, услышав шаги, повернула заплаканное лицо и отвернулась.
Иван сел рядом, помолчал.
— Люда, скажи… он что, ну, Василий Васильевич, и там, в городе, бывает у вас?
Она долго не отвечала, делала какие-то глотательные движения, голова ее при этом жалко дернулась на тонкой шее.
— Да, — наконец получилось у нее.
Иван хотел, чтобы она рассказала все, догадывался, что от этого ей станет легче. Впервые в жизни, может быть, он чувствовал чужую боль, как свою, и знал, что не простит себе, если останется в стороне, если останется безучастным к горю такого слабенького существа.
Постепенно она разговорилась и поведала, как тяжело живется ей на свете. Мать, думая, что ее дочь совсем еще глупая, дает на конфеты или на кино, когда… ну, он приходит. И такая делается ласковая… беги, доченька, конфет купи, девочек угости, в кино с ними сходите. А она же, Люда, все понимает. Но сказать ничего не может. У нее холод какой-то в голове делается, становится страшно. Оттого, что с виду мать ласковая, добрая, как никогда, но и чужая, как никогда… От этого хочется реветь и реветь. И высказать ей все, но как скажешь? Ведь она же… мама, она же должна все-все понимать, все-все!
Вот и делает она, Люда, вид, что рада этим копейкам, будто и вправду маленькая и глупая. Противно это…
А раз приходила… ну, жена Василия Васильевича и так кричала на мать, такие нехорошие слова говорила, так плакала… что она, Люда, убежала из дома и ночевала у подружки.
— Я только думаю, — говорила Мария Стюарт, борясь со слезами, готовыми снова хлынуть. — Я только думаю, вырасту и так отомщу, так отомщу! Пусть будет просить, чтоб я ее простила, пусть будет просить: Людочка, доченька, прости меня! Но я не прощу, не прощу, не прощу! — ее опять затрясло.
Долго еще сидели они над обрывом, и вновь, и вновь Ивану надо было находить самые убедительные слова, чтобы успокоить, заверить, что все еще в ее, Людиной, жизни будет хорошо, светло и радостно.