Выбрать главу
* * *

Мередита раздражало не столько громкое тиканье этих часов, сколь их простенький вид. Они стояли на тумбочке около его кровати, на металлической подставке, круглые и уродливые, и эта их округлость и уродливость прямо-таки заявляли о себе громким тиканьем: «доллар-доллар-доллар». Интересно, где это доктор Марстон их раздобыл? И «Лиггет», и «Вулворт» и «Кресге» — все постеснялись бы выставить на свои прилавки такие безобразные часы. А они стоят себе у него под носом — с двумя псевдомедными колокольчиками сверху — и так громко тикают. Господи, как же громко! Ужасно. И самое смешное, что доктор Марстон умудряется импортировать эти дешевые, оглушительные, уродливые, безобразные часы из Соединенных Штатов в Швейцарию!

Конечно, ему не надо ни думать об этих часах, ни смотреть на них, ни прислушиваться к их тиканью, ни тревожиться о будильнике, который должен прозвонить через час. Теперь уж меньше, чем через час. Через пятьдесят пять минут? Нет, через пятьдесят три. Но он то и дело смотрел на эти часы. Так и с ума сойти недолго. Тоже неплохо. А может, как раз и нужно. А может, они этого и добиваются. Именно этого. Не он, а доктор Марстон, все в этой клинике, может, в этом и заключается суть лечения? Эти часы! Но он не будет о них думать. Он будет думать о чем-нибудь другом. О чем угодно.

Нет, тоже не поможет. Лучше всего — попытаться уснуть. Ни о чем не думать, просто спать под тиканье этих ужасных часов, под оглушительно громкий звонок будильника, не обращая внимания ни на что. Или, по крайней мере, не обращая внимания на томительное течение времени между приемом лекарств. Что тебя выбило из колеи, что действительно выбило тебя из колеи… так это бессонница! Он вспомнил, что где-то читал: полный покой равносилен крепкому сну. К черту все! Только одно равносильно крепкому сну — смерть. Совершенно очевидно, что смерть куда лучше, чем это. Никаких проблем. Ну и способ просаживать тысячу долларов в неделю! Мало того, что это сущий ад, так еще и черт знает какой тариф!

Однако ни о каком сне и речи быть не могло. Он уже пытался, пытался изо всех сил заснуть — и не мог. В его мозгу проносились отрывочные мысли, и с их помощью он пытался отвлечься от неумолчного «тик-так» этих часов. Он не мог даже накрыть уши подушкой, ибо добрейший доктор Марстон предусмотрительно подумал обо всем и забыл принести ее. От этих проклятых часов не было никакого спасения. Они били по ушным перепонкам, как капли воды в китайской водяной пытке. Как ни странно, именно на пытку все это и было похоже. Китайская пытка. За тысячу «зеленых» в неделю. Техника психологической обработки, которая использовалась во время корейской войны, теперь применялась в социально-полезных целях, и он был добровольцем, согласившимся на этот эксперимент. Он сошел с ума. А если не сошел, то скоро сойдет. Лучше бы умереть!

Он думал о Карлотте, которая решила, что лучше — смерть. И теперь, лежа здесь, он почти искренне желал последовать за ней. Но они все предусмотрели. Ни бритвы, ни ремня, ничего острого, или тяжелого, или тупого. И разумеется, дверь заперта. Он не мог просто выйти из здания и прогуляться к озеру. Смешно сказать, это был идеальный вариант возмездия, не правда ли? Если что-либо могло сравниться с тем, что он ей причинил, то именно это.

Но это все была мелодраматическая болтовня. То, что он лежал здесь, никак не было связано с гибелью Карлотты. И его заигрывание с мыслью о самоубийстве было несерьезным. И он это знал. Ему просто страшно не нравилась эта клиника, не нравился этот дурацкий курс лечения, и доктор Марстон, и его часы — и он просто не хотел все это терпеть. Но он знал также, что появись у него шанс — он бы не покончил с собой, И что он находился здесь не из-за Карлотты, и пить начал не из-за ее смерти. Конечно, отчасти из-за этого, но только отчасти.

Он огляделся вокруг, и в пустоте больничной палаты его взгляд упал на часы. Как то, разумеется, и было задумано. И обратил внимание на время, как то и было задумано. Все время думать о времени. О господи, оставалось только тридцать две минуты до ее возвращения. Зазвонит будильник, откроется дверь, и она войдет. У него даже засосало под ложечкой от этой мысли.

Это несправедливо. Это чертовски несправедливо. Он мог бы пережить смерть Карлотты, если бы это было единственное испытание в его жизни. И он смог бы смириться с неподвижной бездеятельностью тоже. Но и то и другое одновременно для него слишком тяжкое испытание. Праздность ввела его в искушение. Чем же еще, черт побери, ему было заполнить свое время? В кино он не снимается, семьи нет, поговорить не с кем. Конечно, он начал пить. Если бы только он поверил Джеггерсу и всем их заверениям, будто кинематограф сумеет перестроиться в новых условиях. И в вопросе о гонораре Джеггерс оставался непреклонным. Не менее пятисот тысяч — за право участия в прибыли. Да никто в наши дни не зарабатывает таких денег! «Будут-будут! — уверял его Джеггерс. — И когда все будут так зарабатывать, ты окажешься первым!» И вот он не у дел, дожидается, когда какой-нибудь продюсер сделает отчаянный жест и заплатит ему пятьсот тысяч за право участия в прибыли от картины. И дело было не только в ожидании, но, как всегда бывает в этом безумном бизнесе, в боязни, которая быстро превратилась в уверенность, что он уже ни к черту не годен. Если никто не собирается платить ему такие деньги, значит он ни к черту не годен. Мысль казалась вполне здравой. И он начал читать пьесы одну за другой — и не нашел ничего интересного. Тогда он начал пить. До обеда, да что там! — до завтрака! И даже это было правильно! Каждый имеет право однажды слететь с катушек. И вдруг Джеггерс принес предложение. Какой-то кретин готов был заплатить ему такую сумму. Мередит Хаусмен, оказывается, стоит таких денег. Ему прожужжали все уши о какой-то чепухе — новой анаморфической линзе, позволяющей давать проекцию с пленки на широкий, широченный экран.

Ему надо было срочно выходить из запоя. И он не мог. Быстро не мог. А они не хотели рисковать. Они и обратились к нему только потому, что не хотели рисковать. Громкое имя, большие затраты, все что угодно — лишь бы свести риск к минимуму. И тем не менее риск был — даже с новой технологией, с новой камерой, с новыми линзами. Да ведь ни один режиссер еще не умел обращаться с этой новомодной аппаратурой! Мог ли кто-нибудь хотя бы правильно поставить кадр? И по настоянию киностудии ему прописали этот безумный, бесчеловечный, жестокий курс лечения, после которого, как уверяли северные корейцы и китайские коммунисты, любого человека можно заставить выполнять любые команды. Что же ему теперь, отречься от своей родины? Конечно. Отречься даже от бутылки!

Но что толку жалеть себя. Он уже прошел через это раньше, когда поглощал спиртное бутылками. Тогда его обуревали мысли о Карлотте и о вине, которую он почувствовал, узнав, что именно он был виновником неудачного аборта Карлотты. И как он отказался признать за собой эту вину, и как пытался отвергнуть эту вину и спрятаться от нее в теплом мраке объятий Джослин. Большей подлости он не мог совершить! Но разве мог он предположить, как все это воспримет Карлотта, как она будет оскорблена и что ей придет в голову? И разве мог он предположить, что она пойдет на озеро и заплывет в такую даль?

Словом, потом он решил выбрать прямо противоположный путь: вместо того, чтобы вновь откреститься от своей вины, он вцепился в нее с такой же силой, с какой мечтал заключить в свои объятья Карлотту. Он пристрастился к своей вине и к спиртному, которое помогало ему острее ощутить эту вину. Что в конце концов и привело его сюда, в «Клинику китайской пытки» доктора Фу Манчу Марстона, к его проклятым часам. К этим проклятым, чертовым, дешевым часам. Их надо сломать. Они и время-то показывают неверно. Неужели осталось только пять минут? Только пять?