— Надо подождать. Мы должны привыкнуть друг к другу.
— Нет, это не то. Если бы все было так просто, мне не о чем было бы беспокоиться, моя жизнь превратилась бы в праздник. Я бы рад с тобой согласиться. Но я не могу. Если быть до конца честным — я не могу.
— Нам надо еще раз попробовать. Надо попытаться.
— Мои жены говорили то же самое, поверь мне, — сказал он горестно. — Я был женат на двух красивейших женщинах. На Клотильде и на Моник. И вот теперь у меня есть ты. Думаешь, я не пробовал! Я пробовал уже столько раз, сколько ни один мужчина за всю жизнь не пробовал!
— И что, ничего нельзя сделать? Ты обращался к врачу, к психиатру?
— Нет, — ответил он резко. — И не буду.
— Ты им не веришь?
— Напротив, верю. Но я вовсе не убежден, что мне желательна эта нормальность, которая лишит меня многого — всего остального. Допустим, меня можно «излечить» — что, между прочим, вполне вероятно. Ну, и что тогда? Я ведь утрачу тот острый угол зрения на мир, тот ракурс, который принадлежит только мне и никому больше. Это будет нечестный обмен!
— Ты имеешь в виду свое творческое видение?
— Естественно. Но не только это. Ведь моя жизнь не сводится только к фильмам, которые я снял или которые собираюсь снять. Видишь ли, мне нравится быть таким, каков я есть. Это не всегда приятно. Я имею в виду то, что произошло сегодня. Но не сомневаюсь, и в жизни нормальных людей множество неудобств. Однако у меня, именно такого, каков я есть, жизнь протекает под высочайшим напряжением, и эту напряженность жизни я бы не хотел утратить. Говорят, больные туберкулезом тоже ощущают такое же жизненное напряжение. Или почти такое же. А я зато могу нормально дышать, моей жизни ничто не угрожает. Это же не смертельная болезнь.
— Но что же это? То, чем ты… болен?
— Для этого еще не придумали никакого подходящего названия. Думаю, за отсутствием соответствующего термина, мою болезнь можно просто назвать сексуальной слабостью.
— И из этой слабости ты черпаешь жизненное напряжение?
— Ну да! Конечно. Пойми: я просто слаб, но не мертв. Ты же видишь, я способен тебя любить, способен тебя желать, оценить твои физические достоинства. Единственное, что я не могу, — это удовлетворить твои сексуальные аппетиты.
— Да откуда это тебе известно? Что ты знаешь о моих сексуальных аппетитах?
— Ты же сама пришла ко мне сегодня — помнишь?
— Помню.
— Так вот, я не могу и не смогу обеспечить тебе всю полноту сексуального удовлетворения, которое ты привыкла получать и которого твоя красота заслуживает. Но я не жесток, не бесчестен. Так что полагаю, ты будешь находить себе партнеров на стороне. Я даже буду этого от тебя требовать. Но я хочу также получать свою долю эмоциональных переживаний. Мне это не будет доставлять душевных мук: ревность — романтическая глупость. Но я хочу ощущать горечь сожаления и в то же время, если угодно, альтруистическую радость от того, что ты испытываешь и что я мог бы — но не могу — испытывать вместе с тобой. Потому что я ведь люблю тебя и хочу тебя настолько сильно, что способен страдать при мысли о твоих сексуальных приключениях.
— Ты хочешь, чтобы я… спала с другими мужчинами?
— Да, хочу и не хочу. Но ты будешь. И я согласен. Умом я тебя смогу понять. И эмоционально, наверное, тоже. Отчасти.
— Но…
— Ты подумай об этом, пожалуйста, — сказал он. Он повернулся к ней, протянул руку, тронул ее за шею, взглянул ей в глаза и повторил:
— Пожалуйста. Ничего не говори мне сегодня. Или даже завтра. Но просто подумай о том, что я тебе сказал. Ты свободна. Ты вольна остаться со мной или уйти. Вольна быть «верной» или «неверной» — ты свободна от всякой ответственности. Всю ответственность я возлагаю на себя, на собственную душу и собственное тело. Подумай и решай. И запомни, и поверь, что по-своему, насколько могу, я тебя очень люблю.
— Я подумаю об этом, — пообещала она.
— Да. Иди и подумай. Иди.
Это был самый суровый его приказ с той ночи в «Эксельсиоре», когда он помог ей добраться до номера. Она поцеловала его в губы и ушла к себе в спальню.
Когда она легла в постель, простыня показалась ей ледяной. Был холодный промозглый осенний вечер и влага, казалось, просочилась во все поры Парижа, но она думала не о погоде и даже не о том, что только что покинула теплую постель и оказалась в этой, холодной. Она была уверена, что холод исходит изнутри, что это холод ее собственной души, и рано или поздно она ощутила бы его.
Признание Рауля и предложение, которое он сделал, ее испугало. Все было не так ужасно, его болезнь оказалась не столь уж страшной — не такой, какую она могла бы себе вообразить. И даже его соображения относительно того, как им надлежит жить, были в высшей степени честными и разумными. И все же она испугалась. Предоставленная сама себе, не ограниченная теперь никакими рамками приличий, никакими обязательствами, с помощью которых люди обыкновенно защищаются от окружающего мира, она не знала, что же ей делать, как вести себя, что ей предстоит еще пережить. Теперь вроде бы ясно, что он имел в виду, говоря о том особом, не досягаемом для других рубеже, на котором он находится благодаря своему образу жизни, о том угле зрения, которым он владеет вследствие своей слабости. Но она вовсе не была уверена, что ей это так уж нравится, что ей это нужно. Какой же одинокой она себя ощущала!
А потом она вспомнила прикосновение его руки, его взгляд, его слова, интонацию его голоса: «Пожалуйста, подумай об этом. Пожалуйста».
Она подумает. Мерри дала себе слово, что обязательно подумает. И примет решение. Или она уже его приняла?
Интересно, догадывается ли он об этом?
Утром она оделась и спустилась к завтраку. Одного взгляда на него, сидящего в своем темно-бордовом шелковом халате от Эрме, было достаточно, чтобы у нее рассеялись последние сомнения. Он выглядел таким несчастным, таким жалким, таким слабым — хотя явно пытался скрыть свое душевное состояние. Или нет, выглядел он как обычно. Но просто теперь, когда она знала о его болезни, о его страданиях, она по-иному его воспринимала. Она прошла мимо него и, нагнувшись, поцеловала в щеку. Потом села напротив, около огромного окна с видом на Сену, и стала пить апельсиновый сок.
Невзначай, словно продолжая давно начатый разговор о погоде, он заметил, что Рене Бланжи возвращается из Сомали в конце недели.
— Да?
— Да. Твой партнер по будущему фильму, — сказал он.
— Я помню.
Она совершенно забыла об этом Бланжи, если Рауль вообще упоминал когда-нибудь его имя.
— А что он делает в Сомали? — спросила она.
— Охотится, полагаю. Он ездит на сафари между съемками. Отдыхает.
— Ясно, — сказала она.
— Только не подумай, что он так же туп и ограничен, как все любители сафари. Скорее, он умен. У него весьма своеобразная внешность, и он очень фотогеничен. Никому еще не удавалось запечатлеть его так, чтобы он вышел хоть чуточку привлекательным. Он всегда играет негодяев и головорезов. Но в своей грубости он даже элегантен. Я мечтаю с ним работать.
— Ну что ж, значит, я тоже мечтаю.
— Хорошо, — сказал он. А потом резко переменил тему. — Знаешь, на прошлой неделе я видел у Картье очень симпатичное ожерелье. Если у тебя нет никаких дел, может, сходим туда после обеда. Наверное, оно тебе понравится.
— Ты не должен этого делать, Рауль.
— Я хочу, — ответил он. Он посмотрел на нее, улыбнулся и потом перевел взгляд на свою тарелку.
А через две недели Каррера и Мерри встретились с Бланжи и Кайаяном на втором этаже ресторана «Лаперуз». Ей было скучно с ними, потому что все трое быстро-быстро говорили по-французски, и она едва понимала их речь. Говорили они главным образом о бизнесе, в котором она тоже участвовала, но о котором мало что знала и который не очень-то ее интересовал. Свой контракт она отослала в Нью-Йорк, чтобы его изучил Джеггерс, и теперь она обговаривала с ним детали по телефону. Она даже забыла, какой ей полагается гонорар, потому что сумма была во франках, но зато отлично помнила, что должна получить двадцать пять процентов от чистой прибыли.