— Тридцать. С моей работы человека увольняют, когда ему исполняется тридцать, если только ему не удалось достаточно продвинуться в карьере. Говорят, моделям не нравится общаться со старухами. На мою должность агентству нужны молодые женщины, только не такие худые, высокие и нервные, как сами модели.
— Это глупо, — сказал я, хотя логика была налицо.
— Это индустрия моды. Им нужны только молодые тела — ничего другого они не используют.
Я знал, что сейчас Энн-Мари нуждается не в моих советах, а в сочувствии. У нас еще будет время, чтобы поговорить о том, что ей делать дальше. Мне приходилось видеть Лили в таком состоянии, причем довольно часто, — ее карьера была полна сомнений. Каждая проба, каждая роль, каждая репетиция, сцена, слово, реплика сопровождались сомнением, плюс еще сомнение по поводу профессии в целом. Стоит ли за это браться? Может, я теряю время? И не только свое время?
Но со стороны мне было видно, что периоды величайших сомнений Лили были одновременно периодами ее величайших достижений. То, что ей казалось топтанием на месте и провалом, для внешних наблюдателей, включая меня, выглядело как легкость и неподражаемое изящество. Вопросы, которые она адресовала мне, были всего лишь суфлерским текстом. От меня требовалось, чтобы я задавал ей те же самые вопросы, а она могла бы их высмеять, как мое собственное глупейшее искажение истины.
Лили транслировала в эфир свою неуверенность, после чего улавливала отраженный сигнал и, усаживаясь перед телекартинкой своей личности, подчищала все, что появлялось на экране.
Весь этот опыт помог мне справиться с Энн-Мари. Тем более что случай Энн-Мари был куда более умеренным. Ее квартира, насколько я мог судить, по-прежнему оставалась неповрежденной: тарелки и окна были целы. С Лили все было бы по-другому. И Энн-Мари не наносила себе увечий, по крайней мере не причиняла себе физической боли, тогда как Лили в такой ситуации давно бы уже достала бритву. Конечно, она всегда следила за тем, чтобы не порезать себя в таком месте, которое снизило бы ее шансы на следующей пробе. Грудь Лили была вся испещрена шрамиками — бледными и на первый взгляд хаотично расположенными линиями. Я целовал эти тонкие белые рубчики, как будто мог разгладить их своими поцелуями, расстегнуть эти «молнии». Она использовала лезвия для безопасной бритвы, причем не мои, а те, которые покупала сама. Вполне обдуманно. Порезы были длинные и ровные. Потом она обрабатывала их в ванной. Я только находил окровавленные кусочки ваты в мусорном ведре. У лифчиков Лили, которые я бросал в стиральную машину (стиркой у нас занимался только я), чашечки были в таких случаях испачканы кровью. Иногда, судя по времени появления пятен, я мог догадаться, что она порезала себя прямо перед пробой, в театральном или студийном туалете. И вот она стояла и произносила роль для какой-нибудь рекламы стирального порошка или фарса о священниках и трусиках, и было видно, что она так сильно хотела получить эту роль, что просто истекала кровью.
Однажды она побрила себе волосы на лобке, и я чуть не умер при мысли о том, как еще она могла применить эту бритву.
При этом я не имел права читать ей никаких нотаций. Лили не скрывала от меня свои порезы, но не терпела, когда я упоминал о них. Мне приходилось принять ее склонность к самоистязанию как часть ее личности — она не могла быть иной. Стоило мне заговорить об этом, как она тут же отвечала хлестким: «Не смей!» Если я упорствовал, то она неделю дулась и отлучала меня от секса.
Это было тяжелее всего — привыкнуть к тому, что Лили могла быть счастлива, обливаясь кровью. «Будто женщин удивишь кровью и болью», — приговаривала она.
До убийства и начавшегося расследования, впрочем, о порезах Лили знали только я и все ее любовники. Алан должен был знать. И Геркулес, наверное, узнал.
В отличие от изрезанной кожи Лили, кожа Энн-Мари была идеальна. Да и жизнь ее была вовсе не такая уж конченая. Тем не менее я предоставил ей право выбрать, уместно ли залечивать ее душевные травмы в постели. Я чувствовал, что это было неизбежно. Мы еще не достигли той степени интимности, чтобы я мог утешить ее одними только словами. Она взяла меня за руку и молча повела в спальню.
В известном смысле у меня были основания для отказа: Энн-Мари как бы намекала (хотя она, скорее всего вслух стала бы это отрицать), что ее боль (от потери работы) и моя боль (от потери жизни) были равны и равнозначны. Они, однако, были даже не сравнимы — вот что я хотел объяснить ей. Только в другой раз.
Секс у нас получился нежный — такой, в котором все дышит любовью, но нет самой любви. Если бы между нами была любовь, секс мог бы быть более честным, менее нежным. Вместо я люблю тебя наши тела как бы говорили: Возможно, я когда-нибудь тебя полюблю. Каждый поцелуй содержал в себе некое обещание, и каждое прикосновение было авансом в счет будущих отношений.