На разворошенной гниющей куче лилий лежал букет свежих цветов — красных роз.
Я тяжело затопал по гравию дорожки — я хотел дать Джозефин возможность услышать мои шаги, поднять взгляд и овладеть собой, прежде чем я подойду достаточно близко, чтобы начать разговор. Но всякие формы такта ей были безразличны. Очевидно, я застал ее во время нового приступа скорби или возвращения худшего из прежних.
Когда я встал рядом, она едва заметно повернула голову и увидела, насколько я мог судить, мои ботинки и брюки. Даже сквозь слезы она меня сразу узнала.
— А, Конрад, — проговорила она, — ты тоже пришел.
Джозефин сделала шаг в сторону, чтобы освободить мне место у могилы. Что-то в ее движении подсказало мне, что она ожидала увидеть у меня в руках цветы. Тот факт, что у меня не было цветов, неожиданно смутил ее. Джозефин не мыслила себя без устоявшихся форм социального поведения, которые, кроме всего прочего, помогали ей демонстрировать окружающим свое горе. С ее точки зрения, я был просто обязан принести цветы на могилу любимой женщины. Мне стало стыдно — даже притом, что я сознавал, насколько смехотворной оказалась причина моего стыда. Как будто глубину чувств можно было измерить числом посещений цветочного магазина. Когда по моей недвижимой фигуре Джозефин поняла, что я не принес с собой полагающуюся покойнице дань, она чуть заметно вздрогнула — казалось, отсутствие цветов у меня в руках причинило ей физическую боль.
Вот каким зятем я мог когда-нибудь стать! (Не думаю, что она понимала, как далеко мне было до того, чтобы стать ее зятем. Брак всегда был у нас запретным словом, по крайней мере для Лили.)
Джозефин смилостивилась и решила дать мне шанс выразить мое горе в каких-нибудь нецветочных формах, например в словах:
— Без нее и жизнь не в радость, согласен?
— Целиком и полностью.
Такой Джозефин, должно быть, была на похоронах: как никогда искренне опечаленной и в то же время соблюдающей все полагающиеся социальные нормы. Мне эти нормы были почти неизвестны; их изобрели и от них же успели избавиться предыдущие поколения. Мое повторение этих норм было основано на догадках и лишено глубины. Все это заставило меня почувствовать себя ребенком, как будто Джозефин была моей матерью и помогала мне справиться с бедой. Казалось, моя «мать» говорила: Вот что значит быть взрослым. Ты понемногу все узнаешь, но пока у нас мало тем для общения.
Моего ответа Джозефин было недостаточно. Я попытался что-то добавить, одновременно избежав вариаций на тему: Мы больше никогда ее не увидим… — хотя именно это мне больше всего хотелось сказать, вместе с концовкой, против которой не возражала, как минимум, половина моего естества: …И слава Богу!
— Мне кажется, я не смогу ее оплакивать, пока не разберусь, пока не пойму до конца, кем она была на самом деле.
Джозефин, не поднимая головы, посмотрела на меня искоса. Никогда прежде в моем присутствии она не допускала такого робкого, девичьего движения.
— Полагаю, ты говоришь о ребенке.
На мгновение я лишился дара речи — избитая фраза, но какая точная.
— Они похоронили его здесь, да? Вместе с ней?
Джозефин кивнула.
— Они поместят его имя на надгробную плиту?
— Эта часть кладбища не освящена, здесь мы можем делать все, что пожелаем.
— Вы дали ему имя?
Джозефин отшатнулась от могилы.
— Как можно? — всхлипнула она. — Как можно?
— То есть ей, а не ему, — пробормотал я себе под нос.
— Я как раз собиралась уходить, — сказала Джозефин. — Ты сможешь побыть один.
— Нет, не торопитесь, — сказал я. — Я не стану здесь засиживаться. Я просто хотел… ну, вы понимаете… увидеть ее.
— Мне ли не понять, — проговорила Джозефин таким тоном, как будто я допустил какую-то бестактность — как будто я усомнился в том, что она действительно мать Лили.
Дело принимало нежелательный оборот; мне нужно было немедленно что-то сказать. Но Джозефин меня опередила:
— Знаешь, все эти переживания — наверное, это можно назвать переживаниями — вернули меня к религии.
Я вспомнил о католицизме Лили, проявлявшемся на Рождество.
— Мне пришлось обратиться в католичество, чтобы выйти за Роберта. Наверное, это должно было меня насторожить, да? Помочь увидеть его истинную сущность? Можно было ожидать, что настолько явный сигнал опасности я замечу. Но в то время я думала, что это просто-напросто выльется в более масштабную, экзотическую церемонию бракосочетания. Поэтому я пошла на беседу со священником, выучила катехизис и все такое прочее. Но я никогда не предполагала, что это будет для меня что-то значить. Теперь я снова хожу к священнику, причем к тому же самому. Он живет все в той же самой вонючей квартирке. Мне помогает уже то, что в этой квартирке, я уверена, ничего не изменилось. Я готова поклясться на Библии, что сейчас он носит те же самые тапочки, что и тридцать лет назад. (Тогда я их успела очень хорошо изучить, знаешь ли, — все время на них таращилась, чтобы не встретиться с ним взглядом, особенно когда он распространялся о непорочном зачатии и тому подобном.) Эти тапочки кажутся мне символом преемственности и неизменности Церкви.