вато разводили руками, не дожидаясь просьбы поискать в своих недрах что-нибудь новенькое, хоть как-то годящееся для срочной терапии духа, а, в конечном итоге, еще и тела. Жалея, что не могу просто выключить себя из сети, как телевизор или компьютер, я бесцельно шатался таким образом из комнаты в комнату и, совершенно позабыв о времени, опомнился, лишь когда день почти уже перевалил на вторую половину. С оторопью посмотрев на часы, я, в припадке безумной храбрости, решился довериться судьбе и положил себе, вытащив из ближайшего стеллажа первую попавшуюся книгу, провести с ее героями как минимум следующие полтора-два часа - будь они даже Курочкой Рябой со товарищи. В целях чистоты эксперимента по определению несчастного, обреченного разделить со мною хандру, я зажмурился, покрутил немного рукой, сбивая ее и себя с толку и подсознательной наводки, и вытянул наугад пузатый, небольшого формата томик, как-то затесавшийся между высокими, зачитанными мною едва ли не до дыр фолиантами "Библиотеки американской фантастики". Это был сборник стихов Пастернака, и я, натурально, разочарованно вздохнул. К Пастернаку я всегда относился довольно прохладно, хотя, разумеется, не смог бы объяснить не только другим, но и самому себе, почему именно. Было ли тому виной отсутствие у меня некоего особого музыкального слуха, необходимого, наверное, для восприятия его лирики? Или я подсознательно переносил на нее свое категорическое невосприятие стиля и языка его прозы, прочитанной мною, быть может, слишком рано или, наоборот, слишком поздно? Бог весть, но настроиться в резонанс на "пастернаковскую волну" мне удавалось крайне редко, и сейчас я, честно говоря, предпочел бы собеседника поживее. Конечно, я мог бы немного поиграть в Конституционный Суд и объявить выборы недействительными - ведь никаких международных наблюдателей на них не присутствовало. Но начинать терапию с такого малодушного поступка мне все же не хотелось. Сделав несколько нерешительных кругов по гостиной, я нашел еще несколько зацепок, раскрутка которых позволяла порассуждать о возможности нарушения заключенного с самим собой соглашения. Однако все они выглядели настолько малахольными и надуманными, что я быстро отмел их одну за другой и покорился судьбе: ну, Пастернак - так Пастернак. Я отказался от чая с кусочком кекса и, дабы не тянуть время и не вводить себя в искус новыми уловками и отговорками, решил начать немедленно, однако перепробовав несколько кресел и даже кровать в спальне, еще не раскрывая книгу, решил, что наилучшим местом для стихотерапии будет подвал. Уже само название помещения с вечным полусумраком и почти вопиющей пустотой представлялось мне наиболее соответствующим моему теперешнему настроению, а большой, безымянный, винтажного вида диван, Бог знает когда от кого полученный в подарок, идеальным воплощением кушетки, обязательной, насколько я понимал, для любого кабинета психоаналитика. Проходя еще раз через гостиную, я раздвинул пошире гардины выходящих в сад окон и поразился перемене, произошедшей с погодой за время моих бесцельных блужданий по дому. Свирепый ветер, с ночи остервенело рвавший в клочья тяжелые, черные тучи, окончательно разметал их ошметки по горизонту и, одержав такую блистательную победу, сменил гнев на милость, успокоился и теперь аккуратно и не спеша затягивал небо легкой белой кисеей, через прорехи которой там и сям даже проглядывало голубое. И хотя лужайка позади пруда по-прежнему напоминала небольшое болото, но сама терраса выглядела уже вполне сухой и гостеприимной. "Ну, уже хлеб - все лучше, чем подвал!" - подумал я и недолго думая запахнулся поплотнее в толстенную шерстяную кофту с капюшоном, выволок наружу глубокое кресло и уселся в него, держа томик стихов на боевом взводе. К моему удивлению, на улице было вовсе не холодно. Во всяком случае никакого дискомфорта я, мерзляк по натуре, не испытывал, тем более, что стена дома надежно защищала меня от ветра, в очередной раз изменившего свое направление. В гости ко мне немедленно пожаловали запахи и звуки, до того прятавшиеся где-то от непогоды и моей хандры. В соседнем дворе дети шумно возились с мячом и пожилой овчаркой - удивительным образом, действительно тезкой жены Шульца; рыбки, отсидевшиеся в глубине и устроившие теперь настоящее сафари на разрезвившуюся после непогоды мошкару, то и дело выпрыгивали из воды и плюхались обратно с сочным плеском и чмоком; восхитительный запах мокрого можжевельника смешивался с тянущимся откуда-то из-за дома дымком гриля - кто-то, как видно, намного раньше меня почувствовал и использовал перемену погоды к лучшему; длинные многоточия дятла из соседней рощи отзывались совсем близким контрапунктом капели с ветвей огромной пихты в конце моего участка, нашедшей какую-то особенно звонкую посуду в траве у подножья дерева. С самой ее вершины на куст коринки около меня спланировал мой приятель скворец. Мы хорошо знали друг друга, и за весну и лето он настолько привык ко мне, что часто без всякой опаски прыгал и скакал у самых моих ног. Я в очередной раз провел с ним душеспасительную беседу на тему недопущения воровства моей коринки, до которой скворец, очевидно, был большой охотник. Тот покивал в ответ, косясь на меня черным глазом, почистил перышки, склюнул в благодарность за лекцию очередную ягодку и снова улетел на пихту, в зелени которой тут же мелькнуло что-то рыжее - белок вокруг водилось полным- полно. Наконец, я раскрыл книгу. Предисловие было составлено в форме диалога двух не знакомых мне литературоведов, которые, впрочем, обсуждали не столько самого Пастернака и его творчество, сколько общие вопросы взаимодействия культуры и общества предреволюционной России, окружение писателя и эстетические взгляды других поэтов "серебряного века" и их влияние друг на друга. Все это было умно, тонко, наверняка, хорошо аргументировано и интересно. И стало бы еще интереснее, будь я сам хоть немного "в теме". Но, увы, уже к четвертой странице мне стало казаться, будто я присутствую на продолжении давнего разговора двух хороших знакомых, причем граничные его условия, задачи и категории подробно объяснялись на предыдущих стадиях беседы и мне поэтому вовсе не известны. Продираться через казавшиеся собеседникам очевидными, но мною, напротив, слышанные впервые отсылки, примеры и факты было так тяжело, что еще через несколько минут я вообще перестал понимать простейшие фразы. Да и те вели себя мало достойно: прятались друг за дружку, пытались переставлять в себе буквы и слова самым злокозненным образом а потом и вовсе стали расплываться перед глазами. Я почувствовал, что начинаю дремать. Собственно говоря, на этом терапию мою уже вполне можно счесть успешно завершенной. Снедавшее меня всю первую половину дня чувство дикой и неумолимой неприкаянности наконец оставило меня, оставив по себе длинный-предлинный зевок, закончившийся не то вздохом, не то воем, на который из-за забора в унисон тут же откликнулась Эмма. Будь я сейчас дома, на кровати, я бы немедленно отложил книгу, повернулся на бок, закрыл голову одеялом и, конечно же, крепко заснул, растворив, возможно, во сне остатки своей хандры. Но вставать сейчас и плестись в дом на восхитительно отяжелевших ногах, да еще и рискуя при этом загубить прорастающие во мне бутоны сна, мне ужасно не хотелось. Да и двигаться вообще - тоже. Поэтому я лишь откинулся на спинку кресла, поерзав немного, умастил поудобнее ноги на бордюре пруда из груботесанных камней и закрыл глаза, а страницами так и оставшейся лежать на коленях книги немедленно занялся ветер. Однако же долго дремать мне не довелось и тут. Карниз над террасой, безнадежно сломанный еще полтора года назад, застыл с тех пор в полураздвинутом состоянии, но, повинуясь каким-то таинственным и не управляемым извне сигналам, сохраненным в его памяти, время от времени начинал с отвратительным скрежетом трепыхаться на одном месте, не умея ни разойтись на полную катушку, ни втянуться до конца в стену. Вот этот-то противный лязг, в самый неподходящий момент раздавшийся у меня над самой головой, и вырвал меня до срока из моего забытья, оказавшегося, судя по всему, таким глубоким, что, очнувшись, я некоторое время вообще не мог сообразить, кто я, где нахожусь и зачем. "Ах ты, черт, как не вовремя; надо было все-таки домой идти!" - с досадой подумал я, приxoдя в себя, и машинально посмотрел на книгу. Та была раскрыта на Второй Балладе. О-о-о, я даже улыбнулся: уж на это-то стихотворение мое безразличие творчеством Пастернака точно не распространялось! Даже наоборот, оно было моим хорошим и старым знакомым, и я счел весьма милым, что именно сегодня оно нашло время навестить меня. Когда-то давным-давно - то ли студентом, то ли вообще еще школьником - я услышал эту балладу с пластинки проигрывателя в исполнении Юрского и сразу же был буквально заворожен ею. Понравились ли мне ее рваные, синкопические строки, похожие на мгновенное ночное пробуждение, когда реальность мешается с еще не остывшим сном, услышал ли я в ней верные отзвуки своих собственных летних ливней и непогод, прошедших или даже еще не родившихся, - я никогда не мог сказать с уверенностью, почему именно это стихотворение обладало для меня такой притягательной силой, да, собственно, и не пытался. Т