альность, наполненную совпадениями на любой вкус: реальными, надуманными или подогнанными под заранее известный ответ. Я допускал, что при известных обстоятельствах подброшенная в воздух монетка, падая, ложится не орлом или решкой, но даже встает на ребро. Но мир, в котором эти самые монетки, будто в пущенной задом наперед киноленте, вполне способны сами по себе подпрыгнуть из какого угодно положения и удобно улечься на выщелкивающем их пальце, этот мир был мне абсолютно чужд, не постижим и потому страшен. A именно так, по сути-то, и происходило бы у меня, признай я причиной моих видений статью в интернете, появившуюся там после них. Но поменяй я теперь их связь местами - а это и была вторая возможность - положение было бы не намного лучше: мне пришлось бы признать, что эссе, которое - я скосил глаза на экран - которое теперь прочитало уже добрых пять сотен человек, является прямым следствием моих мысленных выкрутасов. В этом случае произошедшее противоречило бы не краеyгольным законам развития нашего мира, а только лишь, скажем, мнению о них доктора Фауста, уверенного, что "не может мысль так высоко ценить!" Однако же к моим умозрительным мистериям привел, в конце концов, случайный выбор в качестве собеседника книги Пастернака, а сам поиск продиктовала моя хандра, обострившаяся сегодня утром. И поскольку я не получил статью в свою личную почту, но прочитал ее на общедоступном, посещаемом сотнями и сотнями людей сайте, а кроме того у меня не было никаких причин подозревать мой компьютер в попытке одурачить меня, выдав нежелаемое и недействительное за реальное, то, стало быть, единственным источником большой и серьезной литературоведческой статьи являлась моя дикая хандра - не только субстанция сама по себе не материальная, но и обладающая, в моем предыдущем понимании, энергией резко отрицательной и разрушительной, но никак не созидающей. Так что тут к жутковатому ощущению своего собственного, Бог знает, к худу ли, к добру ли прорезавшегося потенциала примешивалось мое явное и однозначное неприятие мира, где подобное возможно в принципе -- а ну как кому-нибудь, наделенному такими же способностями, в очередном приступе сплина вдруг покажется, что меня вообще нет на свете! Этакий концерт по заявкам мечтателя-меланхолика мог бы разом отменить меня за ненадобностью: ведь создавать что-либо силой мысли или обнулять уже имеющееся в природе ´суть одно и то же - знаки только поменять надо, был плюс - стал минус! В другое время я первый бы посмеялся над этими элегантными рассуждениями, но во-первых, тут речь шла обо мне лично, вполне живом, а не абстрактном, а во-вторых, я мгновенно сообразил, что ведь литературоведческие работы за пять минут не пишутся и в сеть не выкладываются. Стало быть, задумана она была много, много раньше, а это сводило все к тому же самому первому варианту, причем даже еще и в худшей редакции: теперь следствие, то есть мои галлюцинации в саду, прорастали не только вперед, к самой статье, но и надолго вспять во времени, к ее истокам. Тут мне на память пришла пронзительная, щемящая мелодия песни Окуджавы: "третий век играет музыка, затянулся наш роман, он затянулся в узелок, горит он - не сгорает...", и на душе стало темно и тошно донельзя: я представил себе, как задолго до переселения Пастернака на дачу музыканты - а в состав оркестра входят и творческий кризис, и сырое лето, и душевная смута - рассаживаются по местам и начинают тихонечко тянуть главную тему - единственно для того, чтобы я десятки лет спустя услышал и ее, и ее отголоски в книге и своих мечтах. Вижу ли я, слышу ли, чувствую ли, но они играют и играют все эти долгие годы, а потом в состав оркестра каким-то образом незаметно включаюсь и я сам, одновременно оставаясь и сторонним наблюдателем. A заключительным аккордом симфонии в интернет, практически как раз к моему выходу в сеть, выкладывается эссе о Пастернаке и его балладе, поразительно точно описывавшее в обратном порядке мои сегодняшние эволюции и, таким образом, сводившeе воедино все музыкальные темы: первую, прозвучавшую в те времена, которые из моего теперешнего вполне можно было считать легендарными, и последнюю, исполненную мною полтора часа назад. А может быть - и даже очень может быть! - речь здесь шла о завершении не всего концерта, но лишь одной из его частей, а сколько еще последует вслед за этой, в моей программке не значилось. Да, собственно, в ней вообще практически ничего определенного не сообщалось, и именно это наполняло меня таким страхом. Как я ни вглядывался, как ни вчитывался, я также не мог определить ни имя композитора, ни даже случая, по которому концерт дан. Да что там - были вещи и поважнее: в каком качестве, к примеру, я сам присутствую на нем? Кто я: зритель, беззаботно откинувшийся на спинку кресла красного бархата и бездумно плывущий по миру вместе с музыкой, исполнитель в оркестре или - еще того хуже! - инструмент в его руках? И самое, самое главное - в чьих руках находится дирижерская палочка, которой в конечном счете подчиняются и инструменты, и музыкант, и зрители? Незнание всего этого делало мой страх еще более мерзким и парализующим, ведь веры в дирижера, кем бы он ни был, и в его благие намерения, в чем бы они ни заключались, во мне не было ни на грош. Я чувствовал себя помещенным в рассказ Борхеса, в одну из его всегда так нравившихся мне фантасмагорий с хитрым переплетением и взаимопроникновением реального и вымышленного, похожих друг на друга до оторопи, и вечным смешением сна и бодрствования. Только теперь я был не просто посторонним свидетелем, этаким любопытствующим соглядатаем, с удовольствием прислушивающимся к ненавязчивой, почти интимной беседе Борхеса с читателями о Колридже, Тлёне и Укбаре. Теперь-то именно мои жизнь и судьба вдруг стали полем взаимодействия и, возможно, борьбы между более-менее уютным и привычным миром и "Тлёном", абсолютно чуждым, холодным, с принципиально не постижимыми целями и вывернутой наизнанку логикой, но настолько при этом мощного, что он запросто сумел в идеально зеркальном отражении повторить со мной все, что происходило с другим человеком Бог знает когда и где. И так как ничем иным, кроме вмешательства этой потусторонней чужой воли, я не мог объяснить происходившее со мной в течение последних часов, ощущать себя слепым и безропотным исполнителем ее намерений было невыносимо гадко и страшно. Страшно все тем же жутким, иррациональным, не поддающемся уговорам разума страхом, который охватывает нас во сне, заставляя просыпаться в бреду, и поту, и дрожи за целостность всего мира вокруг и своего персонального "я" в нем. Я вспомнил Вольтера, говорившего, что "свобода - это не то, что можно дать, но то, чего нельзя отнять". Вот эта свобода: действий, мыслей, чувств - у меня была сейчас отнята, и я чувствовал себя почти парализованным. В пустом, довольно большом доме мне вдруг стало нестерпимо душно и тесно, и я решился на бегство. Спроси меня кто-нибудь в тот момент, чем мне дом-то не угодил и не лучше ли будет, укрывшись с головой одеялом от всех дурацких мыслей, просто-напросто "заспать" сиюминутный приступ, я бы только отмахнулся. Какое там! Я был в панике, был невменяем и всего моего здравого смысла только и хватило, чтобы выключить плиту на кухне да одеться более-менее по погоде. Но и улица не принесла облегчения. Мне казалось, что все вокруг по-прежнему несет в себе зародыши тех невероятных картин, свидетелем которых я совсем недавно был, и лишь прикидывается тихим, безмятежным, мещанского вида поселком, дабы тем вернее обмануть и погубить меня. Hет, здесь мне сейчас жизни тоже не было, и я спустился к станции пригородной электрички. Как правило, по воскресеньям поезда здесь ходят раз в час в каждую из сторон. Однако, после страшного пожара, уничтожившего в прошлом месяце какую-то привокзальную подстанцию в соседнем городке, едва ли половину поездов со всего региона начали пускать в обход через нашу деревню, и обычно полупустая платформа, постоянно напоминала теперь дебаркадер вокзала в Париже или Франкфурте, а поезда сновали туда-сюда практически круглосуточно с интервалом в несколько минут. Мой городской проездной, превращавшийся по выходным в общерегиональный, позволял мне ехать отсюда почти что куда глаза глядят, и я машинально впрыгнул в первый же попавшийся поезд - лишь бы подальше отсюда! И вот тут-то, в вагоне маленького, почти игрушечного подкидыша, неспешно чухающего по окраинам к Центральному вокзалу, меня постепенно начало отпускать. Наверное, мое поведение в тот момент было продиктовано старым-престарым инстинктом, существующим в людях где-то на совсем не ощущаемом в обычных ситуациях генетическом уровне, а для мелких птичек или рыбешек представляющим действенную стратегию выживания и заставляющим их сбиваться в большие стаи, резко увеличивающие шансы отдельной особи уцелеть при встрече с безжалостным хищником. Вокруг меня сидели, стояли, болтали по телефону абсолютно чужие люди, которых при всей мнительности невозможно было заподозрить в сговоре с некими силами, в течение последних пары часов распоряжавшихся моей судьбой. Они скользили мимо, не замечая меня, и я, размякнув от этого целительного безразличия, не стал выходить ни у большого лесопарка, ни у старинного шахтерского поселения с изумительн