На берегу лицом вниз лежал распластавшийся человек; его ноги скрывались в полноводной реке. Брайт с шумом плюхнул шестом по воде, но еще прежде, чем он ткнул лежавшего в плечо и перевернул на спину, было ясно, что этот человек мертв. В призрачном свете фонаря я увидел, что его горло перерезано от уха до уха, точнее даже голову почти отсекли, и она скособочилась под жутким углом. Почувствовав приступ тошноты, я отвернулся, а Брайт перешагнул через борт и, оказавшись по колено в воде, поднял фонарь. Когда он подошел к телу, волна окатила их обоих, но прежде, чем погас фонарь и тело скрылось в осоке, я успел мельком увидеть лицо убитого: нос картошкой, а под ним деревянные челюсти, крепко сжатые в какой-то немой ярости.
Глава 4
Одно из моих самых ранних детских воспоминаний — образ пишущего отца. Мой отец работал переписчиком, то есть профессионально переписывал всякие бумаги, и занимался этим педантично, со всевозможными хитрыми ритуалами. Я по-прежнему представляю его себе с упавшими на лицо волосами, в какой-то молитвенной позе согбенным над старым письменным столом, в его тонкой руке подрагивает индюшачье перо. Как и я, отец не обладал представительной внешностью — неприметный маленький человек в темных одеждах и с мрачновато-встревоженными, как у буревестника, глазами. Но, понаблюдав за его работой, нельзя было не восхититься его удивительным каллиграфическим способностям. Я любил постоять около его стола, держа в руках свечу, пока он смешивал чернила или затачивал перья перочинным ножичком с такой аккуратностью, словно совершал тончайшую хирургическую операцию. Затем он окунал заточенный кончик пера в чернильницу и приступал к магическому действу: начинал выписывать буквы на разложенных на столе перед ним листах отбеленного и гладкого пергамента.
Что писал мой отец? Мне неизвестно. В те детские наивные дни букварь еще не открыл мне тайны расшифровки наклонных головок и тонких ножек с завитушками, и странные чернильные человечки рисуемые отцом, были для меня неотразимо привлекательны, как иероглифы фараонов. На самом деле отцу приходилось переписывать всевозможные тексты наиглупейшего свойства. Разнообразные патенты, протоколы манориального суда и церковные книги — такого рода вещи. Жизнь переписчиков была на редкость тяжелой и скучной. Только став старше, я понял, что спина моего отца сгорбилась оттого, что он постоянно сутулился за своим письменным столом, а зрение у него испортилось потому, что бедность не позволяла ему почаще зажигать свечи. Его трудовые будни проходили в крохотной чердачной комнате, служившей кабинетом, и раз в неделю в них вносилось разнообразие, когда отец отправлялся по магазинам за чернилами и бумагой или относил плоды свои трудов в судебную канцелярию или архив, где он получал жалованье, позволявшее кое-как перебиваться. Став постарше, я иногда сопровождал его в таких вылазках на улицы Лондона. Со свернутыми в рулон пергаментами, засунутыми под мышку или в потрепанный заплечный мешок с петлей на шее, он мог заявиться в Клементс-Инн или в одно из двух дюжин подобных учреждений, а я ожидал его в тихой приемной, глядя через дверь, как мой сгорбленный отец в своем темном плоеном воротнике смущенно разворачивает дрожащими руками плоды своих трудов на столах худосочных и неулыбчиво-суровых судебных секретарей.
До сих пор я отлично помню те наши путешествия. Держась за руки, мы вдвоем брели по улицам к холодным и неприветливым зданиям, принадлежащим к могущественному и привилегированному миру, бесконечно далекому от нашего скромного домика и отцовского письменного стола с чернильными кляксами. Дважды мы заходили даже в Уайтхолл, где облаченные в шелковые ливреи пажи сопровождали нас в королевскую канцелярию. Хотя чаще всего в таких еженедельных одиссеях мы посещали Чансери-лейн, ведь именно там, на восточной стороне рядом с игорным домом под названием «Колокольный двор» — увы, еще одно излюбленное место отдыха моего отца — находилась та самая архивная часовня.
Отец мой был скорее атеистом и частенько шутил, что архивная часовня — единственный храм, который он когда-либо посещал. Снаружи это здание действительно выглядело как церковь. С шестиугольной колокольней и витражными окнами, оно свысока смотрело на барристеров и судей, сновавших взад и вперед по Чансери-лейн. За украшенной декоративными гвоздями дубовой дверью находилось подобие алтаря с длинным нефом, заставленным рядами скамей. Однако скамьи эти заполняли не набожные прихожане со своими молитвенниками, а увесистые тома в сафьяновых переплетах и стопы документов, писанных на бумаге и на пергаменте, в три фута высотой. И заходившие внутрь люди — небольшими кучками теснившиеся в северо-западном углу — возносили молитвы не Господу, а лорду-канцлеру, или, вернее, его помощнику, начальнику архивов канцлерского суда, который, словно священник, принимал прошения в этом алтаре, устроившись за столом. Ведь эта архивная часовня вроде бы когда-то была церковью — ее построили, как говорил мне отец, для английских евреев, обращенных в христианство, — но она сама давно уже «обратилась», и сейчас в ее колокольне и в крипте, скрывающейся под серыми плитами, хранится многотомная документация лорда-канцлера.