— Сэр Ричард!
— Эй ты, старый болван! Прочь с дороги!
— Слушаюсь, сэр Ричард!
Финеас резко дернул поводья, круто поворачивая в сторону. Сильно накренившись, карета выехала на травянистую обочину, где правое переднее колесо натолкнулось на камень и нырнуло в канаву. Слетев с сиденья на пол, я вывихнул бедро. Всадник пришпорил лошадь, гнедую кобылу, и с кличем, напоминающим вороний грай, пролетел мимо моего окна.
Когда я привел себя в порядок, мы уже выбрались из канавы и проезжали под аркой. Скривившись, я развернулся назад и поднял кожаный клапан овального заднего оконца. Мне удалось увидеть, как всадник спешился и склонился в поклоне перед Алетией, а она, сделав реверанс, протянула ему руку. Она уже переоделась в амазонку в ожидании его приезда — и, видимо, последующей верховой прогулки. Ее гость был здоровым малым в старомодном плоеном воротнике, похожем на мельничный жернов, и высокой шляпе с пурпурной лентой, которая судорожно подергивалась на ветерке. Они застыли на мгновение между крыльями Понтифик-Холла, который, точно старинная рама, вмещал в себя две написанные маслом фигуры. Затем мы свернули за угол — и эта картина исчезла за полуразрушенной стеной и буйными зарослями живой изгороди.
— Сэр Ричард Оверстрит, — крикнул Финеас, на сей раз решивший добровольно поделиться информацией. — Сосед. Надумал взять леди Марчмонт в жены.
— Неужели?
— Не удивлюсь, если он добьется своего еще до конца года. Негодяй, сэр, если вы спросите меня, — подытожил он с необычной для него страстностью.
— Да?
Но Финеас уже сказал все, что хотел. Больше никаких откровений не предвиделось. Все три дня мы ехали в мрачном молчании.
Но случай этот странно на меня подействовал. Гнев и раздражение улетучились, уступив место иному чувству. Ведь вчера в какой-то момент в моем спокойном существовании образовалась некая трещина. В беспорядочных потоках воспоминаний стали отчетливо вычленяться образы Алетии. Стоило мне закрыть глаза, как эти струящиеся ручейки памяти приносили мне живые картины: вот она склоняется над книгами, сдувает пыль с корешков или проводит кончиками пальцев по их переплетам, словно исследуя изгибы любимого лица. Однажды она даже поднесла книгу к губам и, закрыв глаза, вдохнула ее запах с таким наслаждением, словно перед ней была благоухающая роза.
Дорога, петлявшая перед нами, сзади казалась прямой — а я тем временем начал испытывать первые приступы сбивающего с толку и неожиданно острого раздражения, робкое трепетание одного чахлого и рудиментарного органа, для которого, как и для аппендикса, я больше не имел применения; нечто бездействующее и забытое, подобное копчику или зубу мудрости, напоминало о давно угасшей жизни. Внезапно мне вспомнилось, какие взгляды Алетия бросала на меня в подземном архиве, а к тому же — сколько книг по магии теснится на библиотечных полках, и у меня мелькнула мысль, уж не околдовала ли она меня за время моего пребывания в имении, точно колдунья или знахарка, — что, если причиной этого странного раздражающего подрагивания был какой-то языческий заговор? Но я не успел толком поразмыслить над этой дурацкой фантазией, как течь моих шлюзовых затворов заглушилась болью в бедре. И все же как ни кратки были эти ощущения — они не становились от того менее опасными. Надо будет последить за дальнейшими симптомами.
Меня нещадно трясло, то вдавливая в сиденье, то едва не скидывая на пол, но я упорно таращился на безлесые глубокие ложбины, на холмы и деревья, бежавшие нам навстречу и таявшие вдали. В небе повисло несколько серых, как пороховой дым, облаков. Ко мне вновь вернулось спокойствие. Вскоре я увижу золотые столичные купола и медные флюгеры «Редкой Книги», вздымающиеся в прокопченное лондонское небо. Вскоре я вновь окажусь за моими книжными стенами, надежно ограждающими меня от тревожных головоломок внешнего мира. События последнего дня станут казаться не чем иным, как странным сном, от которого я с благодарностью пробужусь, уже сомневаясь, ездил ли я вообще куда-то и происходило ли все это на самом деле.
Хотя одна памятка о моем путешествии всё же еще у меня останется — некие письмена, свидетельствующие о его странной цели… Когда мы достигли Крэмптон-Магна, я вытащил из кармана листок бумаги и пристально взглянул на смазавшиеся слова, написанные старомодным наклонным почерком Алетии: Labyrinthus mundi, что в переводе с латинского означает «Лабиринт мира».
Подскакивая на ухабах, я сосредоточенно разглядывал листок, так же сосредоточенно, как в первый раз, когда Алетия вручила его мне. Название книги казалось смутно знакомым, хотя я никак не мог вспомнить, где его слышал. Это было название сочинения, совершенно отличного от прочих потерянных фолиантов — всех этих трактатов по навигации и книг о путешествиях в далекую Испанскую Америку. Данный манускрипт появился, как утверждала Алетия, в начале пятнадцатого века: его содержимое скопировал с написанного на папирусе оригинала — ныне утраченного — и перевел на латынь некий писец из Константинополя. Это был фрагмент, насчитывающий, возможно, десять или двенадцать пергаментных листов в тисненом переплете, украшенном витиеватым восточным орнаментом, известным как «ребеск», то есть арабески. Она не добавила больше ничего, кроме того что это — герметический текст, невразумительный и никогда прежде не публиковавшийся. Но в данный момент мне не хотелось ломать голову над тем, почему такая рукопись оценивалась в двести фунтов и каким таинственным образом она могла способствовать увеличению благосостояния леди Марчмонт.