Фюрер «Шпинне» еще находился в американской тюрьме — работал; только-только кончился Нюрнберг, там Скорцени встречался с Герингом; новые руководители продолжали готовить достойную мотивацию для его освобождения — слишком одиозен, будет много шума, если отпустить без достаточных на то оснований.
Все связи Скорцени контролировали люди Макайра.
Финансировали связников люди полковника Бэна, ИТТ.
Гелен, зная все, наблюдал, инфильтруя в цепь американцев своих людей; работал крайне осторожно, понимал всю сложность сцепленностей, которые были завязаны в «Шпинне».
Тем не менее приказ Ригельту смог отдать он, через те свои контакты, которые ткали свою паутину, никак не замахиваясь на низовое руководство подпольем, которое наивно считало, что идет подготовка к схватке с американскими финансистами и московским интернационалом, а на самом-то деле работало — с той памятной ночи на Висбаденском вокзале — на секретную службу противника.
Впрочем, и в Вашингтоне руководству об этом не было известно — шокинг, грязь, потеря идеалов.
Только Аллен Даллес держал тонкие, мягкие пальцы на пульсе всего предприятия — идея-то чья? Его, конечно, кого ж еще?!
Именно ему было необходимо, чтобы Штирлиц был под контролем; именно ему было нужно, чтобы немцы из «Шпинне» контактировали с ним; именно ему было необходимо и то, чтобы потом — подконтрольным — Штирлиц вновь встретился с Роумэном, а уж после этого вышел на контакт с русскими, — цепь замкнется, текст драмы будет окончен, останется лишь перенести его на сцену; такое зрелище угодно тем, кто думает о будущем мира так же, как он.
Роумэн (Мадрид, ноябрь сорок шестого)
Гаузнер отрицательно покачал головой:
— Я сострадаю вам — так выражались в старину, — но устная договоренность меня не сможет удовлетворить, Роумэн.
— Догадываюсь. Давайте, я подпишу вашу бумагу.
Гаузнер снова покачал головой:
— Нет, я не ношу с собой никаких бумаг, это не по правилам. Ключ к коду напишите на отдельной страничке и сами сочините нужную мне бумагу.
— Диктуйте, господин Гаузнер. Я дам код и напишу все, что вы продиктуете, только сначала я хочу слышать голос Кристы. Мы с вами несколько заговорились, прошло тридцать две минуты, жива ли она?
— У вас плохие часы, Роумэн. Именно сейчас настало время звонка. — И Гаузнер достал из кармана большие часы самой дорогой фирмы — «Ланжин».
«Кажется, «Филипп Патек» ценится выше, — подумал Роумэн, — но у Гаузнера золотые, ими драться можно, боже, о чем я? Наверное, шок, меня всего внутри молотит, даже игра в предательство страшна, не только само предательство».
Гаузнер набрал номер, закрыв аппарат спиной, чтобы Роумэн не мог запомнить цифры, долго ждал ответа; Роумэн хрустнул пальцами: волнуется американец. «Смотри, как я волнуюсь, — подумал Роумэн, — я еще раз хрустну, я заработал ревматизм в ваших мокрых карцерах, суставы щелкают, как кастаньеты. Ты возьмешь это, Гаузнер, у тебя спина офицерская, с хлястиком, ты весь понятен со спины, радуйся, слушая, как я волнуюсь, ликуй, Гаузнер...»
— Алло, добрый вечер, можно попросить к аппарату сеньориту?.. Добрый вечер, сеньорита, — он говорил на чудовищном испанском, имен не произносил, конспирировал, — я передаю трубку моему другу.
Зажав мембрану ладонью («Этой же ладонью он гладит по голове свою дочь, — подумал Роумэн, — какой ужас, весь мир соткан из нравственных несовместимостей»), Гаузнер шепнул:
— Никаких имен и адресов. Пенять в случае чего вам придется на себя.
Роумэн кивнул, взял трубку, прокашлялся:
— Здравствуй, веснушка... Алло... Ты меня слышишь?
— Да.
— Ты не рада моему звонку?
— Почему же... Рада...
— Хочешь приехать сюда?
— Очень.
— Чапай. Жду тебя.
— Ты уже сделал все, что надо было?
— Почти. Остальное доделаем вместе. Здесь, у меня.
— Хорошо, еду.
— У тебя плохой голос.
— Я очень устала.
— Но ты в порядке?
— Да.
— Очень голодна?
— Очень.
— У меня есть сыр... И больше ничего. Заезжай по дороге в «Чиколете», возьми что-нибудь на ужин, хамона5, масла, булок, скажи Наталио, чтобы он записал на мой счет, ладно?
— А вино у тебя есть?
— С этим — в порядке. Нет минеральной воды.