— Хочешь, вылечу?
— Конечно.
Она стала целовать его грудь, прикасаясь к соску губами осторожно, словно к новорожденному.
«Как странно, — подумал Роумэн, гладя ее по голове, по тяжелым, разбросавшимся волосам, — женщина, только-только родив ребенка, уже знает, как его надо держать на руках, как обнимать, а все мужчины пугаются, что малыш сломит шейку или подвернет ножку, они же такие у них нежные, как у цыплят… А женщина бесстрашна со своим младенцем, это ее. Страшно терять себя, она права, но еще страшнее потеря своего ребенка, и в этом нет ничего от собственника, в этом — преступление перед родом человеческим, потому что каждый ребенок — это чудо и тайна, неизвестно, кем он мог стать. Христос сделался Христом потому, что его распяли» когда он состоялся уже, а ведь, может быть, множество маленьких пророков ушли в небытие, не успев оставить по себе память словом…»
— Ты не хочешь сменить профессию? — спросил он, продолжая гладить ее тяжелые, словно бы литые волосы.
— Нет.
— Намерена продолжать возиться с цифрами?
— Да, — ответила она, оторвавшись на мгновение от его груди.
— Я против.
— Тогда поменяю. На кого?
— На врача-кардиолога.
— Хорошо.
— А я уволюсь со своей паршивой службы и сделаюсь твоим менеджером.
— Наладишь рекламу?
— Еще какую!
— Как это будет звучать?
— Пока не знаю. Это очень трудно выразить, не подумав… Данте Алигьери долго ломал голову, прежде чем сделал свою работу.
— Тебе не кажется, что он очень скучный?
— Каждый возраст рождает свое качество интереса, человечек… В литературе, бизнесе, любви, религии. В двадцать лет я не мог его читать, засыпал над страницей..
— А я просила папочку рассказывать про этого самого Данте. Он умел самые скучные вещи рассказывать невероятно интересно… Ему самому было интересно, знаешь… Он был как большой ребенок — так увлекался всем, так влюблялся бог знает в кого…
— А мама?
— О, мамочка его обожала… И потом она знала, что он великий ученый, поэтому прощала ему все… Нет, я сказала неверно, она просто на все то не обращала внимания, это же не главное, это нижний этаж, а художники и поэты всегда живут в мансардах… то есть наверху… Им верх важнее, чем низ… Знаешь, как папа привил мне любовь к математике?
— Откуда же мне знать?
— Да, действительно…
— Расскажи.
— У тебя прошло сердце?
— Совершенно.
— Я тоже так думаю… Оно не молотит…
— Расскажи…
— Папа прекрасно изображал сказки… Он больше всего в литературе любил сказки… Когда он прочитал вашего писателя… Как же его… А, вспомнила, Хемингуэй… Вы странные люди, пишете «Хемингвай», а читаете «Хемингуэй»… Вы, наверное, очень хитрые и скрытные… Как японцы… Те вообще себя закодировали в иероглифах… Так вот, когда папа прочитал «Фиесту», он сказал: «Это — сказочная книга». А он так лишь про Ибсена говорил, Чапека, Рабле и Шекспира… «Сказочные книги»… Да… Ну вот, он и начал путать меня с гусями, на которых летал Нильс, чтобы научить решать простейшие задачи… Я забыла, как он меня путал, втягивая в игру…
— Родишь ребенка — вспомнишь.
«Ох, как же она замерла, — подумал он, — бедная девочка, каждое мое слово она просчитывает сейчас, она все время хочет мне сказать что-то и не решается, а я не должен помогать ей, это как подсматривать… А показывать свое всезнание — рискованно, да и есть ли оно? Обыкновенный навык работы, профессия. Дураку ясно, что просто так ее ко мне не привезли: со мной торговали ею, с нею — мной. Чего они требовали от нее?» И вдруг он услышал в себе вопрос, которого не имел права слышать: «Ты убежден, что требовали? А если вся операция рассчитана именно таким образом?»
— Закури-ка мне еще раз, а? — попросил он.
— О чем ты сейчас подумал? Ты подумал о чем-то дурном, да?
— Да.
— Скажи мне, о чем. Ну, пожалуйста, скажи мне! Я думала тоже о дурном, скажи мне, прошу тебя!
— Скажу. Только мы сейчас с тобой оденемся и поедем в город, все равно не уснем после сегодняшнего.
— Вчерашнего. Сегодня уже завтра, милый. Три часа, люди спят.
— Это в Норвегии люди спят. Или в Штатах. Колбасники в Мюнхене тоже спят. А испанцы только-только начинают гулять. Одевайся. Едем.
— Куда?
— Увидишь.
Свернув от Пуэрто-дель-Соль направо, они проехали по маленьким улочкам до Пласа Майор, бросили машину на площади, окруженной коричневыми декорациями средневековых домов, спустились на улицу (улочку — так точнее) Чучиньерос; задержавшись на миг возле скульптурного креста в языках металлического пламени, Роумэн спросил: