— Этого не может быть, — отрезал Скорцени, сделав маленький глоток пива. — Не противополагайте его пропаганде — свою, это недостойно победителей.
— Изложение фактов — пропаганда?
— Вы пока еще не назвали ни одного факта.
— Назову… Имя Штрассера вам, конечно, знакомо?
— Вы имеете в виду изменника или эмигранта?
— Изменником вы называете истинного создателя вашей национал-социалистской рабочей партии Грегора Штрассера?
— Истинным создателем партии был, есть и останется фюрер.
— А вот это как раз пропаганда. Я дам вам архивы, почитаете… Архивы, Скорцени, страшнее динамита… Именно поэтому — и я понял, что вы догадались об этом, — мы приехали сюда, на вокзал, из-под записи, чтобы ничего не попало в архив: я дорожу вами, потому что вы уже Скорцени… А когда Гитлер начинал, он был Шикльгрубером, вот в чем беда… И состоял на контакте у капитана Эрнста Рэма — в качестве оплачиваемого осведомителя… Не надо, не дышите шумно ноздрями, я же сказал — вы познакомитесь с архивами… Я нарочито огрубляю проблему, называя фюрера осведомителем политического отдела седьмого, баварского то бишь, округа рейхсвера. Скорее Шикльгрубер был неким агентом влияния, он работал в маленьких партиях, освещая их Рэму, который руководил всеми его действиями… Вы не слыхали об этом, конечно?
— Я слыхал… Это ваша пропаганда…
— Если прочитаете документы — измените свою точку зрения или останетесь на своей позиции?
— Если документы истинны, если я смогу убедиться — с помощью экспертиз, — что это не ваша фальшивка, я соглашусь с правдой, но во имя будущих поколений немцев я никогда — публично — не отступлюсь от того, чему служил.
— То есть, вы покроете проходимца только потому, что вы ему служили?
— Не я. Нация. Нельзя делать из немцев стадо баранов, даже если фюрер и был, как вы утверждаете, на связи у изменника Рэма.
— Факты измены Рэма вам известны? Или предательства Штрассера? Не надо, Скорцени, не прячьтесь от себя… Я продолжу про Геббельса, иначе мы с вами заберемся в дебри, а я вывез вас с санкции охраны на два часа — фактор времени, ничего не попишешь. Так вот, после ареста Гитлера, когда он сидел в ландсбергском «санатории» — так называли тюрьму, где он отбывал год после мюнхенского путча двадцать третьего года, — братья Штрассеры обосновались в Руре и начали битву за рабочий класс, партия-то была «рабочая» как-никак… И, между прочим, преуспели на севере Германии. Но более всего им там мешал блестящий оратор, представлявший интересы «Дойче фолькспартай» — доктор Йозеф Геббельс. Он поносил нацистов и Гитлера с такой яростью, он произносил такие страстные речи против вашей идеи, что Штрассер пошел ва-банк: узнав, что Геббельс нищенствует, живет на подаяния друзей, он предложил ему пост главного редактора газеты национал-социалистов с окладом двести марок. И Геббельс принял это предложение. Более того, он стал личным секретарем Грегора Штрассера. Об этом вам известно?
— Я не верил.
— Но слыхали об этом?
— Да.
— И о том, что Гиммлер был личным секретарем «эмигранта» Отто Штрассера, тоже слыхали?
— Я знаю, что Гиммлер руководил ликвидацией изменника Грегора Штрассера и санкционировал охоту за эмигрантом Отто. Про другое — не знаю.
— Не знаете, — задумчиво повторил полковник. — Еще водки?
— Нет, благодарю.
— Пива?
— Если можно, кофе.
— Конечно, можно, отчего же нельзя…
Полковник попросил принести кофе, достал алюминиевую трубочку, в которой был упакован кубинский «упман», раскурил толстую сигару и вздохнул:
— По профессии я адвокат, Скорцени. Моя проблематика в юриспруденции любопытна: защита наших нефтяных интересов в Латинской Америке. Я провожу с вами эту беседу потому, что меня интересует ваша концепция национализма… Что это за феномен? Однозначен ли он? В Латинской Америке вот-вот произойдет взрыв национальных чувствований, а мы к этому, увы, не готовы. Вот я и решил проработать эту проблему с вами — австриец, отдавший свою жизнь немцам.
— Я не знаю, что такое «австриец», — сразу же ответил Скорцени, — такой нации не существует. Есть диалект немецкого языка, австрийский, а точнее говоря — венский. С этим смешно спорить, а нации не существует, это чепуха.
— Хм… Ладно, бог с вами, — усмехнулся полковник. — Давайте я, наконец, закончу с Геббельсом… Вам известно, что именно он предложил исключить из партии Гитлера? В двадцать пятом году? И его поддержали помимо братьев Штрассеров гауляйтеры Эрик Кох, Лозе, Кауфман?
— Дайте архивы, — повторил Скорцени. — Я не могу верить вам на слово, это опрокидывает мою жизненную позицию…
— Дам… Но я это все к тому, что Геббельс — при том, что умел великолепно говорить речи, — все же был дерьмовым пропагандистом и большим трусом. Как и Геринг, Гиммлер, Лей, да и вся эта камарилья. Каждый из них понимал, что животный антисемитизм Гитлера, как и его постоянные угрозы капиталу, раздуваемые, кстати, Геббельсом, не позволят Западу серьезно разговаривать с ним. Если бы Геббельс не был замаран грехами молодости по отношению к Гитлеру, у него бы хватило смелости скорректировать политическую линию фюрера, и единый фронт против большевизма был бы выстроен в тридцатых годах… Он, фюрер, держал подле себя замаранных, Скорцени, он их тасовал, как замусоленные карты… Так вот, единый фронт — если всерьез думать о будущем — придется налаживать вам… Вам и вашим единомышленникам — не тупым партийным функционерам, чья безмозглость и безынициативность меня прямо-таки ошарашивают, не палачам гестапо — но состоявшимся немцам… Не думайте, что у нас многие поймут мой с вами разговор: беседа с нацистским преступником Скорцени в Вашингтоне многим не по вкусу… Я рискую, разговаривая с вами, Скорцени, я поступаю против правил, против наших правил, потому-то я и не хотел, чтобы наш разговор писали… Его бы потом слушали марксистские еврейчики, которых привел в ОСС президент Рузвельт… Или русские, вроде Ильи Толстого, — его тоже пустили в нашу разведку… Да его ли одного?! Словом, готовы ли вы сотрудничать со мной и моими единомышленниками? Если да, то я смогу уже сейчас освободить ваших доверенных людей, не столь заметных, как вы… Ваш черед наступит позже… Если нет — я умываю руки.
— Шульце-Коссенс у вас?
— Да.
— Сможете освободить его?
— Постараюсь.
— Ригельта?
— Этот болтун? Ваш адъютант?
— Он не болтун. Он знает свое дело.
— Вам не кажется, что он трусоват?
— Нет. Он играл эту роль — с моей санкции.
— Хорошо… Я попробую освободить его.
— Я назову еще двух-трех людей, которые будут полезны нашему делу, если они окажутся на свободе.
— Но не больше. И пусть принимают мои условия, подготовьте их к этому. Офицерские сантименты оставьте для будущих книг, сейчас надо думать о деле, земля горит под ногами, Скорцени… А Кальтенбруннера с Герингом вы все равно не спасете. Как не стали бы спасать Геббельса — по прочтении архивов, которые я вам передам завтра. Балласт есть балласт: все, что мешает дороге вверх, должно быть отброшено, не терзайтесь муками совести…
Той же ночью Скорцени перевели в камеру Кальтенбруннера. Быть провокатором он не собирался, считая, что лучше покончить с собой; его, впрочем, об этом полковник и не просил; наоборот, посоветовал: «Будьте самим собой. Меня интересует всего-навсего психологический портрет Кальтенбруннера. Говорите с ним, о чем хотите… Вы же единственный, с кем он будет чувствовать себя раскованно, поймите ситуацию правильно».
…Ничего этого, естественно, Ригельт не знал.