Выбрать главу

— Если нужно — согласится.

— Прекрасно. А вы можете устроить встречу моего человека с Риктером?

— Бесспорно.

— Вполне возможно, что я тоже буду там… Риктер надежен?

— Он из нашего братства, сеньор Рикардо.

— Предают именно братья, — отрезал Мюллер.

— Он надежен.

— Замечательно! А можете вы сделать так, чтобы доктор Кавиола, который, как я понял, является фанатиком атомной идеи, написал приглашение профессору Гейзенбергу, в университет Гейдельберга?

— Этому великому физику?

Мюллер кивнул.

— Конечно, — ответил Маннман. — Но я далеко не убежден, что Гейзенберг согласится сюда приехать.

— Ну, это уж не ваша забота, дружище, — ответил Мюллер, и сразу же понял, что со здешним немцем, который Гиршанчика считает аргентинцем, нельзя говорить так, как с теми, кто родился в рейхе. — Это забота старого, больного Мюллера, который доживает свои дни в изгнании. У вас и так слишком важный фронт работ, дорогой Карлос, мне неловко вас обременять лишний раз…

— Может быть, лучше это сделать профессору Беку? Он прибыл сюда осенью сорок третьего, очень помог здешним физикам, пусть он и сочинит послание.

— Погодите, погодите… Он прилетел сюда после того, как здесь к власти пришли военные, а Перон стал министром?

Карлос Маннман понимающе улыбнулся, кивнул.

— Ни в коем случае, — возразил Мюллер. — Письмо должно быть подписано именно Кавиолой… Кстати, этот Бек тоже… аргентинец?

…Через несколько дней в Гейдельберг ушло письмо от профессора Кавиолы:

«Уважаемый сеньор профессор Гейзенберг! Прибытие в Аргентину в 1943 году профессора Гвидо Бека принесло огромную помощь нашим научным изысканиям. Спасибо за то, что Вы воспитали такого замечательного ученого! Меня Вы вряд ли помните, хотя я имел счастье аплодировать Вам в Дюссельдорфе во время очередного научного конгресса в двадцать шестом году, когда Вы отметили свой четвертьвековой юбилей таким блистательным докладом, которому мог бы позавидовать любой корифей, убеленный сединами.

Я обращаюсь к Вам в связи с тем, что ныне возникла возможность пригласить в Аргентину трех наиболее выдающихся физиков и радиотехников Европы, поскольку министерство флота и университет организовали специальное училище радиокоммуникаций.

Здесь Вы получите возможность не только преподавать, но и вести исследовательскую работу на передних рубежах науки.

Я предлагаю Вам контракт сроком на пять лет при оплате Вашего труда в восемьсот долларов в месяц.

Поскольку я являюсь директором обсерватории и президентом Ассоциации аргентинских физиков, министерство флота уполномочило меня заверить, что для Вас будут созданы самые престижные условия.

При этом Вы вправе назвать имена ассистентов, которых захотите привезти с собой».

Ознакомившись с проектом письма, Риктер добавил строку:

«Заключая контракт, мы, тем не менее, не можем не оговорить заранее, что в Ваших публикациях не должны затрагиваться проблемы, которые могли бы в любой форме вызвать возражения цензуры по вопросам секретности, ибо речь идет об исследованиях, которые являют собою новую эпоху в южноамериканской науке».

Приписку эту он сделал уже после того, как встретился с сеньором Браньолли.[9] Сеньор «Рикардо Блюм», прилетевший вместе с ним, участия в беседе не принимал, хотя слушал очень внимательно; Риктер не мог избавиться от впечатления, что этот человек ему знаком, лицо чем-то похоже на шефа гестапо, только у этого значительно более мягкие глаза, увеличенные линзами очков. — видимо, очень большая дальнозоркость.

Во время встречи договорились о том, что, делая бомбу Перону, думают о Германии; атомное оружие в руках немцев есть не что иное, как путь к национальному возрождению.

Штирлиц (рейс Мадрид — Южная Америка, ноябрь сорок шестого)

— Почему вы не пьете? — спросил Ригельт. — Я не могу спать в самолете, если не напьюсь как следует.

— Боитесь?

— Я совершенно лишен чувства страха в небе.

— Да? Завидую. Я, говоря откровенно, побаиваюсь. Дом в облаках — с обедами, ужинами, сортиром, шотландским пледом и откидывающимся мягким креслом — вызов создателю. На вызов отвечают действием. Создатель в этом смысле не исключение. Вон, глядите, как гонит масло из второго двигателя…

Ригельт резко обернулся к иллюминатору, ухватился пальцами за ручку кресла:

— Перестаньте шутить!

— Да не шучу я. Просто отдаю вам часть своего страха, чтобы самому не было так жутко.

— Так надо же срочно сказать пилотам!

— Зачем? Не надо создавать лишней паники. Все равно, если что-то случилось, до берега мы не дотянем, как-никак три часа висим в воздухе…

«Что ж ты так побледнел, бедный, — подумал Штирлиц, — даже испарина появилась на висках; они у тебя совсем молодые, без впадинок еще; сорока тебе нет, лет тридцать семь; казалось бы, три года, какая ерунда, а на самом деле-некий незримый рубеж, отделяющий одно душевное состояние человека от другого, совершенно иного уже; тайна; воистину, все реализуется лишь во времени и ни в чем ином; даже мечты матери в ее ребенке реализует не она, но тайна времени».

— Вы фаталист, Штир… Браун?

— Какой я, к черту, фаталист, — улыбнулся Штирлиц. — Год назад я говорил моей служанке, что считаю себя стареющим мужчиной. Она, кстати, ответила, что ей такие нравятся… Я тогда был юношей, милый Викель. А сейчас — старик. Древний дед, а не фаталист. Это качество рождено молодостью — риск, отвага, авось пронесет, чем черт не шутит, а старость — это осторожность, нерешительность; старость — это когда занимаешь место в хвосте самолета, больше шансов остаться в живых, если упадем, и запасной выход — рядом. Вы, кстати, пишетесь через «к» или «г»?

— Через «к», я же южанин, мы говорим мягко — в отличие от вас, коренных берлинцев, — солгал Ригельт.

— Полагаете, я коренной берлинец?

— Судя по выговору.

— Так ведь можно наработать…

— В такой мере — нельзя, — Ригельт покачал головой. — Можно изменить внешность, даже характер, но язык не поддается коренному изменению это в человеке навечно.

«Дурачок, — подумал Штирлиц, — трусливый, претенциозный дурашка; сейчас он обернется на то место, где сидел я, поглядит, рядом ли запасной выход, и предложит перейти в хвост, здесь, скажет, дует. Если не сразу, то через какое-то время он обязательно предложит перейти в „безопасное“ место. Черт, как грустно наблюдать людей, в голову которых ты заложил идею животного качества, — а сколько, увы, таких?! Неужели именно такого рода животный фермент вызывает немедленное действие? Кажется, Герцен сказал, что мы продали свое человеческое достоинство за нечеловеческие права над своими ближними… Верно, кстати: земские соборы легко передали власть приказами думским дьякам за полную свободу в делах своих имений; за установление крепостного права — высшее проявление животности верхних ста тысяч, — самодержавие получило всю полноту власти в стране… И начался застой… А Запад в это время менял одно сумасшествие на другое: то безумие крестовых походов, то всеобщий поиск дьявола, принявшего людское обличье, потом всеобщая эпидемия: «назад к античности, к древнему миру, к утраченному благородству римлян и греков!». По счастью, именно эта эпидемия вызвала у них интерес к знанию, к книгам и языкам, — а не отсюда ли один шаг до бунта? Вот и появился Лютер… Записать бы все, что у тебя в голове, — сказал себе Штирлиц, — попробовать оформить это в схему, могло бы получиться небезынтересно. Девятнадцать лет — в себе, все время в себе, действительно, как затаившийся зверь. Олень или волк? — спросил он себя. — А может, кабан? Многотолкуемое понятие — животное. Поди ж, начал за здравие, а кончил за упокой».

— У вас деловой визит, Браун?

— Да.

— Куда? Если, конечно, не секрет…

— А их больше нет, секретов-то… А дальше — того хуже: сейчас рентгеном только легкие и кишки просвечивают, а скоро, надо ждать, научатся смотреть мозги. Поставят к свинцовой стенке, возьмут за руки хваткими пальцами в резиновых перчатках и айда вертеть: «А это что у вас за мыслишка? Беспокоит? Надо бы удалить — лишняя». Ничего перспектива, а?