— Кубок был серебряным, — шепнул Роумэн Фрэнку Синатре; тот внимательно его оглядел, кивнув: «Да, да, верно, серебряным, с этрусской чеканкой»; он плохо знает Медичи, отметил Роумэн, но отменно сочиняет человека, значит, настоящий художник, кубок-то действительно был золотым.
Толпа жарко обняла Гриссара; как и всякий артист, он ощущал тех, кто внимал ему; искусство — это пророчество, только выражается чувством, а не логикой, или — точнее — чувственной логикой.
— Когда Медичи подняли, — продолжал между тем Гриссар, — осторожно перенесли в опочивальню, он, ощущая в груди пекло, прошептал: «Приведите ко мне Савонаролу». И монах пришел к умирающему: поэт-тиран решил исповедаться у Савонаролы, который всем своим духом не принимал ту культуру, которой так поклонялся Лоренцо Медичи... Тогда-то на экране и возникает первый раз скорбное лицо матери-дочери-любимой — всепонимающее, трагичное, бессловесное, вобравшее в себя знание и боль веков... А сразу же после этого видения, которое пройдет через весь фильм, — статика, еще более подчеркивающая динамизм действия, — я покажу, как молния разбивает фонарь на куполе Бруннелеско и камни падают рядом с входом во дворец Медичи — а это страшное предзнаменование грядущей беды; и мудрый циник, а потому — провидец, доктор П. Леони из Сполето, поняв, что часы мецената Медичи сочтены, бросается в колодец и тонет, предпочитая смерть жизни в вате, то есть в холодной и безвоздушной тишине, которая обычно следует за годами взлета культуры и мысли... Медичи знал, что Савонарола проповедует в монастыре против него, против его вольностей, против того, что он любит жену друга, изменяя ей с тою, с кем его освятили браком, он понимал, что монаху противны его пиршества с философами, подвергавшими осмеянию не папство, — Савонарола и сам его презирал, — но догматы религии, он отдавал себе отчет, как ненавистно фанату веры его дружество с художниками, рисующими обнаженную натуру, — а что может быть греховнее тела?!
«За что ты зовешь людей к бунту против меня? — прошептал Медичи. — Чем я прогневил тебя?»
«Любимый брат, я молю у бога выздоровления тебе, — ответил Савонарола, — однако оно не настанет, если ты не отречешься от буйства плоти и веселья, от развратных маскарадов и громкой всепозволенности, ощущаемой твоими пьяными поэтами... Мир рожден для схимы, тишины и благости, только тогда несчастным откроется царство божие». — «А ты был там? — усмехнулся Медичи. — Ты его видел? Я хочу дать радость людям творчества здесь, на этой грешной земле, а ты сулишь им, чего сам не видел. Реальность — это то, что можно пощупать, вкусить, увидеть». — «Ты богохульствуешь, Лоренцо Медичи, ты живешь на потребу себе». — «А ты?» — «Я отдаю себя людям». — «Это как?» — «А так, что мне не нужны застолья, словеса, женщины, мне нужна лишь одна справедливость». — «А разве человек может быть мерилом справедливости? Почему гениальный Боттичелли тянется ко мне, а на твои проповеди не ходит?» — «Потому что он дитя искусств, и он дает людям ложные ориентиры, он плохой навигатор, им движет собственное Я, а не царственная множественность Мы». — «Значит, ты выражаешь желания множественного Мы, а я служу бренному человеку, его одинокому, скорбному Я?» — «Я — это дьявол, Лоренцо Медичи, а Мы — бог». — «Мы состоим из бесчисленных Я, монах. Справедливость — это хорошо, тем более правда, но ни того, ни другого нельзя достигнуть, можно лишь приблизиться к ним... И чем четче будет выявлено каждое Я, тем вероятнее приближение... Ты взял на себя право учить всех добру — это опасно... Предостерегай от зла — нет ничего важнее для монаха, чем это... Ты лишен радостей жизни, ты воспитан в схиме, как же ты можешь знать, что такое правда и счастье»? — «Я верю в слово божие — это счастье и правда, а ты глумишься над ним, ставишь себя с ним вровень, живешь всепозволительно, не ограничиваешь желания, поэтому и умрешь». — «Я умру, это верно, я скоро умру, но я умру не так, как ты, ибо тебя распнут за то, что ты рьяно и жестоко насаждаешь справедливость, а это вроде как служить сатане; справедливости угодна доброта и позволенность мыслить иначе, чем ты. Подумай о моих словах, несчастный монах, иначе ты принесешь много горя людям, нет ничего страшнее добрых фанатиков, которые сулят счастье взамен слепого послушания; Платон только потому и остался в памяти людей, что он исповедовал спор разных позиций».