— Приехали какие-нибудь буржуи? — спросил Штирлиц. — Не терпится встать на лыжи? Схватить снежного загара?
— Этого он не говорил, — ответил Манолетте и отошел от печки. — Хочешь выпить?
— Мало ли чего я хочу…
— Я угощаю.
— Тогда не откажусь.
— Чего тебе налить? Бренди? Или виски?
— Налей виски.
— С водой?
— Нет, чистого, безо льда.
— Здесь у всех ломается настроение, когда с Анд валятся снеговые облака, Максимо. Сколько лет я здесь живу, а все равно не могу привыкнуть, тоска какая-то, безнадежность, мрак…
Штирлиц положил мелочь на медный поднос, что стоял возле телефонного аппарата, набрал номер своего хефе Отто Вальтера; старик лежал третий день без движения — скрутило бедолагу; как подняло в воздух под Седаном, в семнадцатом, так и ломает каждый год, несмотря на то что с двадцать девятого живет здесь; врачи порекомендовали «сменить обстановку», психический стресс был слишком сильным; повлияло на него и то, что лежал он в госпитале — койка к койке — с ефрейтором Адольфом Гитлером, — остановившиеся серо-голубые глаза, тяжелый, немигающий взгляд и давящий поток слов, вроде бы совершенно логичных, ладно поставленных одно к другому, но — если долго вслушиваться — больных, безнадежная паранойя, но при этом угодная несчастным людям, а сколько их тогда было в Германии?! После ноябрьского путча Гитлера, когда люди на улицах сострадали арестованному герою войны, рискнувшему сказать нации правду, после его «Майн кампф», после того, как он стал фюрером, Отто продал дом в Зальцбурге и уехал за океан, поняв, что рано или поздно Гитлер добьется своего, страна прогнила, гниющей падали был необходим стервятник со стылыми, безжизненными глазами.
— Послушай, Макс, — сказал Вальтер слабым голосом (очень любил болеть, обожал сострадание, даже при пустяковом насморке просил нотариуса проверить завещание, уверял, что начинается менингит, отчего-то именно эта болезнь казалась ему фатальной), — на этот раз меня крутит как-то по-особому. Постоянное удушье, знаешь ли… Рикардо Баум, верный дружок, советует обратиться в клинику Фогеля, в Байресе… Так что на это время вместо меня останется Ганси…
— Кто это? — спросил Штирлиц, сразу же перебрав в памяти всех тем немцев и австрийцев, с кем Вальтер поддерживал отношения. — Какой Ганси? Шпрудль?
— Нет, нет, он приехал неделю назад, из Вены… Ты его не знаешь… Его прислал мой двоюродный брат, какой-то дальний родственник, просит поддержать… Ты его введи в курс дела и помогай, как мне… Наш с тобой контракт остается в силе, он будет платить тебе по-прежнему, я уже отдал все распоряжения… Если со мной что-нибудь случится, возьми себе мои «росиньоли» и ботинки девятого размера… И новые перчатки, которые я получил из Канады… Это мой тебе подарок за добрый и честный труд, Макси…
— У вас простуда, — сказал Штирлиц, зная, что этим он обижает хозяина. — Обычная простуда. Выпейте горячего чаю с медом и водкой, снимет, как рукой, господин Вальтер.
— Я думал, что жестокость свойственна только молодым, — вздохнул Вальтер. — Бог с тобой, я не сержусь…
— А где этот самый Ганси?
— Завтра в восемь утра он приедет на подъемник, покажи ему хозяйство и введи в дело… Послезавтра утром я уеду, билет уже заказан, Баум меня проводит.
— Кто это?
— Рикардо Баум? — удивился Вальтер. — Чистый немец, социал-демократ, живет здесь в эмиграции…
— Врач?
— Нет, он в бизнесе и юриспруденции…
— Посоветовались бы с хорошим аргентинским врачом, господин Вальтер, настой трав, прогулки…
— Макси, не надо, а? Я знаю, сколько мне осталось, зачем успокаивать меня так грубо?
Штирлиц положил трубку, выпил «капуччини» и сделал медленный, сладостный глоток из тяжелого стакана, ощутив жгущий запах жженого ячменя.
Я стал бояться новых людей, подумал Штирлиц. Имя этого Ганси повергло меня в растерянность; плохо; постоянная подозрительность к добру не приводит, это ломает в человеке азартное желание дела; время уходит на обдумывание возможностей; глядишь, все взвесил, — ан, поздно, упустил момент, мимо…
Какие же это страшные слова — «страх», «боязнь», «ужас»!.. А сколько модификаций?! Чему-чему, а уж как себя пугать — человечество выучилось! Нет бы радости учиться веселью, застольям, — так ведь, наоборот, каждый прожитый год словно бы толкает нас к закрытости; сообщество бронированных особей, два миллиарда особей, занявших круговую оборону в собственных дотах с репродукциями Рафаэля, электроплиткой и зеркалом, человек человеку враг, ужас какой-то.