Штирлиц открыл глаза; комната, куда его ночью проводил Мюллер, была на третьем этаже особняка; окно, закрытое тяжелыми металлическими жалюзи, выходило на поле аэродрома; видимо, подумал он, за мною наблюдают из соседних комнат; зеркало возле умывальника — особое, сквозь него видно каждое мое движение, каждый жест, выражение лица, только цвет чуть изменен, синеватый, трупный какой-то; через такое же зеркало из соседней камеры наблюдали за Канарисом, довольно часто в тюрьму приезжал Кальтенбруннер, садился возле этого чуда техники и молча смотрел на адмирала, стараясь открыть для себя что-то такое, что мучало его — чем дальше, тем, судя по всему, больше.
Штирлиц протянул руку, взял со столика часы, посмотрел на циферблат: восемь часов девять минут, у меня осталось еще два дня; если через сорок восемь часов не произойдет то, что запланировано у нас с Роумэном, мое пребывание на этой прекрасной, сумасшедшей, не собранной воедино земле, окончится раз и навсегда. Перевоплотишься в волка, сказал он себе. Или в березку. Ничего, посуществуешь, лишенный счастья общения посредством языка; волки объясняются по-своему, да и березы обладают даром говорить друг с другом. Только мы еще не сумели разгадать их язык. Впрочем, язык ли это? Наверное, явление совершенно иного порядка; даже перемещение облаков каким-то образом организовано — нет той давки и сумятицы, какая сопутствует людским перемещениям в часы пик.
Штирлиц не стал затыкать пробочкой раковину, как это делают немцы, — время игр кончилось, разговор идет в открытую, времени мало, поступать надо так, как хочется, а мне хочется мыться из-под крана, по-русски, подставляя под ледяную струю голову, шею, лицо, ощущая при этом особый, горный запах этой воды, таящей в себе легкую голубизну, до того чиста; что значит источник, бьющий в горах!
Дверь, понятно, была заперта снаружи; Штирлиц трижды постучал, замок сразу же открылся, видимо, в коридоре дежурил постоянный пост.
Двое рослых парней, стриженных «под бокс», стояли прямо перед ним, и в глазах у них была нескрываемая, тяжелая ненависть.
— Доброе утро, ребята, — сказал Штирлиц, — как отдохнули?
Те, не ответив, сопроводили его в холл, — там уже был накрыт стол: ветчина, фаршированные колбасы, сухой сыр, молоко; Мюллер сидел возле окна, задумчиво перелистывая книгу; услышав шаги по широкой деревянной лестнице, поднялся, пошел навстречу Штирлицу:
— Вы слишком долго спите, Штирлиц, — сказал он, чуть кивнув охранникам; те растворились; ну и школа, ай да Мюллер, так сохранить былое дано не каждому, да здравствует незыблемость традиций!
— Я сплю ровно столько, сколько необходимо для реанимации нервных клеток, — ответил Штирлиц.
— Единственно, что не реанимируется, а постоянно умирает, именно нервные клетки, мой друг… Кстати, я запамятовал, какое у вас звание в русской секретной службе?
— Было полковник, — ответил Штирлиц.
— Значит, сейчас вы генерал? — оживился Мюллер. — Или, наоборот, разжалованы до рядового? Со всеми вытекающими последствиями?
— Вполне может быть, — согласился Штирлиц.
— У вас еще много информации, которую предстоит обсудить?
— Много. На три дня, как минимум. Кстати, гулять вы меня намерены пускать? Или полный затвор?
Мюллер сел во главу стола:
— Погуляем, Штирлиц, погуляем. Располагайтесь по правую руку, мне приятно ухаживать за вами.
— Спасибо, группенфюрер… Или, быть может, вы хотите, чтобы я обращался к вам как к сеньору «Рикардо Блюму»?
Лицо Мюллера закаменело:
— Мне жаль, что эта информация стала вашим достоянием. Сейчас вы нанесли мне удар, Штирлиц. Я полагал, что «Рикардо Блюм» известен только четырем моим самым верным контактам… Кто вам назвал это имя?
— Угостите кусочком фаршированной колбасы, группенфюрер, — попросил Штирлиц. — Я опасаюсь, как бы вы не решили вновь попробовать меня на выдержку, перед пытками надо как следует подкрепиться…
— Надеюсь, вы понимаете, что мои люди восстанавливают весь ваш маршрут? Полагаю, вы отдаете себе отчет в том, что я узнаю, как вы сюда прибыли, откуда, с чьей помощью?
— Убежден.
— Хорошо держитесь. Порою я вообще сомневаюсь: есть у вас нервы или вам сделали какую-то хитрую операцию, заменив их совершенно новой субстанцией, которая ни на что не реагирует, а лишь фиксирует происходящее?
Штирлиц несколько удивился:
— Раз вы сомневаетесь, значит, у меня есть нервы. Все то, что вызывает сомнение, — существует… У меня, например, тоже есть сомнения по поводу вашей активности в северной Италии в апреле сорок пятого… Я снова хочу спросить: нас никто не слышит, группенфюрер? Я не зря задавал вам этот вопрос вчера, не зря повторяю его сегодня. Не думайте, что в мире мало людей, которые хотят занять ваше место. А будет — когда кончится «дух Нюрнберга» — еще больше… Так что мой вопрос в ваших интересах…