…Когда Бэн улетал в Нью-Йорк, его провожал адмирал Кареро Бланко, самый доверенный друг генералиссимуса, не скрывавший и поныне своих симпатий к Гитлеру: «Это был великий стратег, великий антикоммунист, великий антимасон… Если бы не его чрезмерная строгость против евреев, он бы поставил разболтанные европейские демократии на колени». Бэн поинтересовался: «А Россию?» Кареро Бланко убежденно ответил: «Он был слишком мягок со славянами. Там была необходима еще более устрашающая жестокость. Пройдет пара лет, и вы убедитесь в правоте моих слов… И еще: евреи играли большую роль в противостоянии фюреру, они занимали большие посты в Кремле… Если бы Гитлер гарантировал им свободу, Россия бы распалась, как карточный домик, русские не умеют управлять сами собой, им нужны иностранные инструкторы, неполноценная нация». Бэн посмеялся: «А как же объяснить феномен Толстого, Чайковского, Гоголя, Прокофьева, Менделеева?» Кареро Бланко не был готов к ответу, эти имена ему были плохо известны, однако он усмехнулся: «Поскребите этих людей и увидите, что русской крови в них практически не было». Бэн рассердился: «А в Эль Греко была испанская кровь, адмирал?!»
…Уже возле трапа самолета (Бэн летал на новеньком «Локхиде») Кареро Бланко сказал:
— Полковник, ваши люди почему-то оберегают некоего русского агента в Аргентине — очень высокого уровня и достаточно компетентного… Нам не известны ваши планы, вы нас в них не посвящаете, но вполне серьезные люди, конструирующие внешнеполитические аспекты государственной безопасности, — а ей грозит большевизм, и ничто другое, — считают, что далее рисковать нельзя… Этот человек должен быть нейтрализован…
— Кого вы имеете в виду? — удивился Бэн.
— Некоего Макса Брунна, полковник. Он служил в мадридском филиале ИТТ, а теперь находится где-то в Аргентине…
— В первый раз слышу это имя, адмирал, — ответил Бэн. — Спасибо за информацию, я переговорю с моими друзьями…
Кристина (Осло, сорок седьмой)
Вернувшись в дом родителей, где пахло сыростью и торфяными брикетами, первые два дня Кристина пролежала на широкой кровати; она подвинула ее к окну, чтобы был виден фьорд; цветом вода напоминала бритву, прокаленную в пламени, — серо-бурая, с тугим, нутряным малиновым высветом; было странно видеть, как по этому металлу скользили лодки; доверчивость их хрупкой белизны казалась противоестественной.
…В магазинах продукты продавали еще по карточкам, хотя помощь из Америки шла ежедневно; хозяйка соседней лавки фру Йенсен, узнав Кристину, посоветовала ей обратиться в магистрат; на рынке она смогла купить несколько ломтиков деревенского сыра, булочку и эрзац-кофе; этого ей хватило; она сидела, подложив под острые лопатки две большие подушки, пила коричневую бурду и размышляла о том, что ей предстоит сделать в понедельник.
«Слава богу, что я купила в аэропорту сигареты, — вспомнила она, — здесь это стоит безумных денег». Глоток кофе без сахара, ломтик сыра и затяжка любимыми сигаретами Пола — солдатскими «Лаки страйк» — рождали иллюзию безвременья; несколько раз Криста ловила себя на мысли, что вот-вот крикнет: «Па!» Это было ужасно; иллюзии разбиваются, как зеркало, — вдрызг, а это к смерти, с приметами и картами нельзя спорить.
В воскресенье Криста достала стопку бумаги из нижнего ящика шкафа, оточила карандаш, нашла папку, в которой отец хранил чертежи, и снова устроилась возле окна, составляя график дел на завтрашний день; отец приучил ее писать рядом с каждым намечаемым делом — точное, по минутам, — время: «Это очень дисциплинирует, сочетание слов и цифр символизирует порядок, вечером будет легче подвести итог сделанному».
Своим летящим, быстрым почерком она записала:
9.00 — магистратура, карточки, работа, пособие.
9.45 — юрист.
11.00 — университет, лаборатория, докторантура.
12.15 — редакция.
13.15 — ланч.
14.00 — телефонная станция, оплата включения номера.
15.00 — страховка.
15.30 — поездка в порт, на яхту.
16.30 — куда-нибудь в кино, до 21.00.
Но все равно в десять я буду дома, подумала она, в пустом доме, где жива память о том, чего больше никогда не будет; а без прошлого будущее невозможно…
Криста взяла с тумбочки Библию; перед сном мама обычно читала несколько страниц вслух, будто сказку Андерсена, порою пугаясь того, что слышала; Криста открыла «Песнь песней» и, подражая матери, стала шептать, скорее вспоминая текст, чем читая его:
— Вот зима уже прошла, дождь миновал, перестал; цветы показались на земле; время пения настало, и голос горлицы слышен в стране нашей; смоковницы распустили свои почки, и виноградные лозы, расцветая, издают благовоние. Встань, прекрасная моя возлюбленная, выйди! Голубица моя в ущелии скалы под кровом утеса! Покажи мне лицо твое, дай услышать голос твой, потому что голос твой сладок и лицо приятно. Ловите нам лисиц, лисенят, которые портят виноградники, а виноградники наши в цвету. Возлюбленный мой принадлежит мне, а я ему; он пасет между лилиями. Доколе день дышит прохладою и убегают тени, возвратись, будь подобен серне или молодому оленю на расселинах гор. На ложе моем ночью искала я того, кого любит душа моя, искала его и не нашла. Встану же я, пойду по городу, по улицам и площадям и буду искать того, которого любит душа моя; искала я его и не нашла…