Он пожалел, что так и не научился толком курить, машинально похлопал себя по карманам, потом жалостливо взмолился: всевышний, дай мне сил, чтобы пережить тот ужас, который навлек на меня тиран! Спаси меня, я же был маленьким винтиком в его машине ужаса, что я мог?!
— Что вы ищите? — спросил Эллэн. — Очки?
— Нет, нет, благодарю, это чисто машинальный жест.
Эллэн знал обо всех машинальных жестах арестованных генералов, этим занимались тюремные психиатры, наблюдавшие каждого заключенного в течение вот уже года; растерян, понял Эллэн, еще бы, на его месте я бы тоже растерялся.
«Следователь гестапо. — Г-н Хойзингер, вы признаете, что в течение ряда лет были в оппозиции фюреру?
Хойзингер. — Ни в коем случае. Я, правда, не одобрял все его военные решения… В то же время я всегда считал необходимым стоять на страже интересов наших героических фронтовиков.
Следователь. — С какого же времени вы стали придерживаться таких взглядов?
Хойзингер. — Каких именно?
Следователь. — Вольных, сказал бы я.
Хойзингер. — Я бы назвал их честными. Я всегда был верен фюреру, но после Сталинграда были необходимы коррективы…
Следователь. — И несмотря на то, что коррективы не были внесены, вы служили фюреру?
Хойзингер. — Я никогда не делал тайны из моего убеждения — по крайней мере, насколько это было уместно в рамках кодекса офицерской чести, — о необходимости некоторых изменений в стратегии и тактике нашего сражения против большевиков и англо-американцев.
Следователь. — Но вы требовали устранения фюрера силой?
Хойзингер. — Такие слова ко мне неприменимы. Я просто считал, что фюреру следует переместить Кейтеля как человека бесхребетного.
Следователь. — Вы когда-нибудь требовали насильственного устранения фюрера?
Хойзингер. — Спросите об этом арестованных. Если они сохранили хоть гран благородства, они подтвердят, что я никогда не говорил о «насилии». Опросите тех сподвижников фюрера, кто был вместе со мною в штаб-квартире, когда нас взрывали, опросите их… Они вам скажут, что я, раненый, бросился помогать фюреру… Именно в тот момент я крикнул: «Какой позор и гнусность, удар в спину, и это армия!»
Следователь. — Мы опросили всех, кого считали нужным. Мы выяснили, что многие из окружающих фюрера на словах возносили его, а в душе таили ненависть!
Хойзингер. — Ко мне это неприменимо, для меня пути назад не существует, я несу ответственность за все приказы по армии, в том числе и за операцию «Мрак и туман».
Следователь. — Предательство алогично, генерал.
Хойзингер. — В таком случае передайте мое дело на суд офицерской чести. Я готов смело смотреть в глаза председателя суда чести генерала Гудериана, мы оба солдаты фюрера!
Следователь. — Вы готовы дать развернутую справку о ваших коллегах, замешанных в заговоре? Об их концепции сепаратного мира?
Хойзингер. — Это мой солдатский долг, однако мне не были известны их планы о сепаратном мире. Я знал, когда и кто из генералов высказывал критические замечания по поводу определенных решений фюрера, но делалось это — как и мною — в интересах исправления частных неудач…
Следователь. — Мы еще продолжим наше собеседование»…
Хойзингер прочитал текст дважды, заметил, что Эллэн дал ему только одну папку, вторую отложил в сторону; такой же орел со свастикой, тот же гриф «Совершенно секретно», тот же коричневый цвет…
— Я ознакомился с выдержкой, — сказал Хойзингер, удивившись своему голосу: он внезапно сел, сделавшись каким-то значимым, басистым. — Я готов ответить на ваши вопросы.
— Прекрасно. Вы показали нам под присягой, что были арестованы Гиммлером и находились в подвале гестапо. Однако у нас есть сведения, что вы встречались с сотрудником гестапо в офицерском госпитале. Вы по-прежнему настаиваете на этом своем показании?
— Да.
— Какой смысл столь откровенно искажать правду?
— Доказывайте мою неправоту, господин следователь Эллэн, я сказал свое слово.
— Она доказала, Хойзингер. Вопрос в другом: обнародовать эту объективную правду или скрыть?
— От кого вы намерены ее скрывать?
— От русских союзников. Не играйте, Хойзингер, я отношусь к вам без ненависти… Вы обнаружили хоть какую-то уязвимость того протокола, который я вам передал для ознакомления?
— Это фальшивка, сфабрикованная гестапо.
— Что же там сфабриковано?
— Упоминание об операции «Мрак и туман»: я никогда не отдавал приказов на уничтожение евреев. У меня даже был школьный друг — еврей…
— В каком лагере его сожгли? — Эллэн усмехнулся. — Или вы спасли его от гибели? Советую впредь не оперировать фразами вроде этой… Геринг в Нюрнберге клялся, что у него были приятели иудейского вероисповедания. Это, однако, вызывало презрительный смех присутствующих… Могу вам подсказать линию поведения в этом горестном вопросе… Упирайте на то, что вы, как военный стратег, знали, что государственный антисемитизм по отношению к арабам и евреям — и те, и другие семиты — привел к краху такое великое государство, каким была Испания, низведя ее до уровня третьесортной страны на задворках Европы, настаивайте, что русская империя во многом пала из-за своей неразумной национальной политики, большевики, встав на защиту притесняемых, свергли трехсотлетнюю монархию…
— Большевики свергли монархию, потому что та изжила себя, став поперек объективного хода исторического развития.
Эллэн кивнул:
— Согласен. Но вы жмите на свое, это — в вашу пользу.
— Простите, а вы сами-то… кто?
— Католик, — ответил Эллэн. — В отличие от паршивого рейха, в демократических странах средневековый вопрос чистоты крови изжит… Если я принял католичество — я католик. И все тут. Точка… Настаивайте на том, что вы верите в закон аналогов, вы боялись повторения былых катастроф, поэтому не могли быть автором бесчеловечных антиславянских и антисемитских приказов… Впрочем, вы вправе не верить мне, Хойзингер… Я же не верю ни одному вашему слову… К сожалению, вы нужны нам, только поэтому я собеседую с вами, а не присутствую на мрачной церемонии вашего повешения… Я вам не верю ни на йоту, особенно после ознакомления вот с этим документом, — и Эллэн подвинул генералу текст расшифрованной записи беседы Гитлера с Хойзингером в сентябре сорок четвертого года, после того, как все герои заговора были повешены на рояльных струнах, причем вешали их не сразу, а подцепляли под ребра крюком, который используют на мясобойнях, и бросали на помост, причем делали это на глазах у других арестованных, в свете юпитеров, ибо Гитлер приказал снять казнь на пленку — от первой до последней минуты…
Читайте, читайте, Хойзингер, читайте, я понимаю, что страшно, но — надо, меня просили ознакомить вас с этим материалом.
«Гитлер. — Сожалею, что и вам пришлось отвечать на вопросы следователей… Я не имел права вмешиваться, порядок есть порядок… Кейтель также отвечал на вопросы, не сердитесь, Хойзингер, жизнь — суровая штука…
Хойзингер. — Мой фюрер, я счастлив, что все позади и правда восторжествовала.
Гитлер. — Ваша записка, составленная в госпитале, произвела на меня сложное впечатление… Я благодарю вас за то, что вы написали правду о тех вероятных просчетах, которые имели место, но вы же понимаете, что мы с вами взяли на себя тяжкое бремя сражения против самого страшного чудовища, которое когда-либо появлялось на земле, — против большевистского еврейства… Я не мог корректировать то, чему посвятил жизнь… Не думайте, что мне так просто увязывать все воедино — экономику, пропаганду, армию, ветеранов, профсоюзы… Каждое ведомство отстаивает свое, я — высший арбитр… Да и потом разве может вождь открывать потаенный смысл каждого своего решения? Что бы у нас получилось с Францией, если бы я позволил вам заранее опубликовать проект военной кампании? (Смех.) Вы бы потребовали моего отстранения, не правда ли? Вы, конечно, понимаете, что теперь, когда мы очистились от внутренней скверны, уничтожив банду изменников, все пойдет к лучшему?