Тему распада Советского Союза в докладе «Образ СССР в современном популярном сознании» представил Борис Гаспаров . По его мнению, идеал, ностальгически помещенный в прошлое, может быть терапией травмы, такое лечение намного эффективнее метода, нацеленного на думы о будущем. Вот только в случае ностальгии по СССР все сложнее. Отрицательные, пусть даже самые наглядные, материальные, стороны той жизни настолько очевидны, что вроде бы «условием “ностальгии по советскому” может быть только полная амнезия и отсутствие самосознания».
Но в массовой культуре сейчас создается стилизованный, заведомо позитивный образ СССР. При этом такая память конструируется через отождествление СССР с дореволюционной Россией — какой она представлялась в массовой советской культуре. Но тогда все выворачивается наизнанку: ложное совмещение «российского» и «советского» ведет к тому, что Октябрьская революция уже не исторический перелом, а что-то вроде нового Смутного времени. Вместо нее основополагающее значение получает Великая Отечественная, которая в такой схеме фиксирует слияние русского и советского патриотизма. Девяностые годы тоже теряют статус революции и оказываются очередной Смутой, после которой вновь возобновляется госстроительство русской идеи.
Кевин М. Ф. Платт рассматривал взаимосвязь личного опыта с общественным, в том числе с официальным. По его версии, индивидуальной культурной травмы не существует, ее сконструирует само общество. Например, о своей «неполноценности» индивидуум узнает, когда оказывается, что у него нет модного гаджета. Платт расширяет тему и считает, что субъекты становятся членами социума только через «укрощение» своих знаний, прежде всего личного отношения к истории в пользу общепринятого мнения. Но он занимался темой обучения истории в российских школах, где, похоже, работают не столько представления об истории самого школьника, сколько его семьи.
О жанрах, где может проявить себя травма, рассказал Сергей Ушакин . Его доклад был посвящен военным песням ветеранов Афганистана и Чечни. Официальной точки зрения на эти непопулярные кампании нет, частный опыт участников военных действий обществом не обобщен и не зафиксирован, оно этого не хочет. В результате ветераны оказались никем не поняты.
По Ушакину, из-за военных травм и фактического несуществования такого опыта истории ветеранов воспринимаются как разорванные и даже бессвязные. Но таким образом отчасти снимается напряженность самого опыта, что психологически понятно, и война воспринимается вне истории. Ветераны выстраивают собственные хронологии, системы отношений. Они изменяют, по крайней мере для себя, ту реальность, где получили травмы.
Но такая механика не всегда оправданна. Эти люди создали свои Афган и Чечню, они могут жить с такими представлениями, но сами эти истории уже не могут повториться. Если же попытаться превратить в новую реальность обстоятельства более обиходной травмы, то та же травматическая ситуация может вернуться.
Елена Петровская (на фото справа) — лауреат премии «Инновация» в номинации «Теория, критика, искусствознание»
Фото: Алексей Майшев
С оценкой реальности травмы есть и другие проблемы. Например, со временем может измениться даже ее базовая оценка. Скажем, нацизм, холокост и концлагеря сначала считались верхом холодной рациональности. Но позже стало понятно, что травма вызвана не тем, как может проявить себя рациональность, а тем, что рациональность была легко и незаметно уничтожена иррациональным. В итоге под сомнением оказались основы рационального европейского сознания. А это еще хуже — сбившийся рационализм починить возможно, но то, что его может подчинить иррациональность, устранить сложнее. Об этом рассуждает Михаил Ямпольский в своем докладе «Меморизация холокоста как памятник субъективности».
По его словам, отношение к холокосту принципиально изменилось после инвентаризации всех мест, связанных с уничтожением евреев. Для восстановления прошлого потребовалось семьдесят лет. Оказалось, всего было 42 500 мест, где было уничтожено от 15 до 20 млн человек. Этот факт изменил многое. Раньше имелись общеизвестные главные символы — Освенцим, Треблинка, Дахау. Так нацизм был символизирован в качестве вселенского зла. Но символизация оказалась упрощением и подменой: на самом-то деле все происходило иначе. Соотнестись с Освенцимом еще как-то возможно, но как соотнестись с огромным числом неизвестных и уже несуществующих мест, тем более с жертвами? Становится невозможным соотнести себя с реальностью, а тогда по факту здесь все время присутствует нечто, чего увидеть нельзя, но что в любой момент может уничтожить все. Становится невозможным соединить частное с общим. Смерть отдельного человека уже не соотносится с общим, связь субъекта с общим рушится. А это крушение рационализма и тяжелейший кризис субъективности, утверждавшейся именно в отношениях частного и общего.