— Знаю, что ты прав, но сегодня я должна подписать контракт — разрешение на гастроли «Ричарда из Бордо», а возможно, еще и на съемки фильма. Но хочется мне теперь лишь одного — всему этому положить конец, пока с кем-нибудь еще не случилось несчастья. Я знаю, моя пьеса многим принесла славу и деньги, но у меня такое подозрение, что она проклята, и я считаю, что этому проклятию не должны подвергнуться театры по всей стране. И пока еще не поздно, надо прикончить «Ричарда из Бордо» раз и навсегда. Это всех, конечно, взбесит, но есть вещи и поважнее, чем заработок в две тысячи фунтов и полдюжины вызовов на поклон в каком-нибудь городке вроде Моркемба.
— Делай с пьесой то, что считаешь нужным, — это несущественно. Я волнуюсь о тебе.
— Знаю, и я тебе благодарна, даже если это не всегда явствует из моего поведения. Но неужели ты считаешь, что, тщательно спланировав преступление, убийца упустил совсем маленькую деталь — убил не того, кого намеревался?
Арчи ничего не ответил, признавая логичность ее рассуждения, и все же инстинкт подсказывал ему иное.
— Не теряй времени, не волнуйся обо мне, — продолжала Джозефина уже более спокойно. — Обещаю тебе, я буду осторожна. И еще, ты можешь кое-что сделать, чтобы у меня стало легче на душе?
— Что же это?
— Я хотела бы встретиться с семьей Элспет. Можно мне сегодня пойти к ним вместе с тобой?
— А как же твоя встреча с руководством театра?
— Я же тебе сказала, есть дела и поважнее. К тому же я должна еще до этой встречи решить, что мне дальше делать. А пойти на нее я попрошу Ронни и Леттис — уверена, они не откажутся, и тогда я буду в курсе дела. Послушай, я знаю, это не совсем по правилам и не хочу быть помехой, но мне необходимо поговорить об Элспет с кем-то, кто ее знал. Может быть, это как-то поможет ее семье…
Арчи поднялся:
— Заеду за тобой в два часа. — Прощаясь у двери, он поцеловал ее в щеку. — Рад был тебя видеть. — И Пенроуз впервые за это утро улыбнулся.
Погода в тот день пошатнула привязанность к Лондону даже самых преданных его обитателей. Над крышами, обесцвечивая все, что попадалось на пути, тягостно повисла непреклонная гряда облаков, которая, медленно оседая на улицы, обращалась в тоскливый моросящий дождь. Но Бернард Обри, выйдя из здания на Куин-Эннс-гейт,[8] вдыхал влажный воздух с удовольствием, которое чувствовал всякий раз, когда покидал стены того, что считалось его домом и очень редко ощущалось таковым. Эта живописная реликвия георгианского Лондона, построенная в восемнадцатом веке, казалось бы, наилучшим образом отражала эстетический вкус и финансовую состоятельность Обри — одного из самых преуспевающих и влиятельных театральных продюсеров Уэст-Энда. Дом этот, подобно своим соседям, от которых он отличался разве что узором занавесок или сортом расставленных в вазах цветов, излучал успех. Но каждый раз, захлопнув за собой дверь, Обри, словно избавляясь от непрошеного компаньона, смахивал с лица гримасу самодовольства.
Приветливо кивнув статуе, в честь которой и назвали эту улицу, Обри направился к более оживленной и привлекательной Сент-Мартинс-лейн. Обри любил свою работу и занимался ею с усердием, проводя большую часть дня в двух построенных его родителями и доверенных ему театрах, которые он, с непостижимым мастерством балансируя между искусством и финансами, поднял до невообразимых вершин, таких, о которых его отец и мать не могли и мечтать. Театральный бизнес — дело рискованное, и Обри, конечно, не был застрахован от ошибок, но совершал он их немного и нечасто; к тому же Обри обладал талантом предугадывать возможные желания публики и потакать им. В театре он проводил столько же вечеров, сколько актеры, а по воскресеньям, когда из уважения к верующим и их семейным традициям, подмостки пустовали, Обри неизменно находился за письменным столом, планируя очередной театральный успех. Актерам и драматургам, непривычным к такой преданности делу со стороны менеджмента, он казался не претендующим на первые роли фанатиком театра. На самом деле та титаническая работа, которую проделывал Обри, почти исключительно объяснялась его неуемным стремлением что-то доказать самому себе, стремлением, близким к одержимости. И насколько ему помнилось, так было всегда. Оглядываясь назад, Обри не мог бы с уверенностью сказать, пожертвовал ли он своей привязанностью к жене и ребенку ради работы или, сознавая, что неспособен ни на эмоции, ни на преданность, необходимые в семейной жизни, инстинктивно направил всю энергию на дело, которое этих усилий стоило. И Обри был совсем не из тех, кто легко смиряется с провалом или соглашается оставаться на вторых ролях.