Бородатые казаки-старообрядцы, глядя на него, одобрительно качали головами: «Непоседа малый. Живчик». Грудастые речники в тельняшках и широченных суконных клешах посвойски хлопали Мишку по спине: «Ртуть-парень!»
И только Иван знал Мадьяра Курбатова другим: притихшим, задумчиво молчаливым. Бывало такое нечасто, но уж если случалось, вывести Мишку из этого состояния было непросто. Он мог часами лежать где-нибудь на травянистом пригорке, зачарованно глядя в небо, словно видел там что-то такое, чего никому, кроме него, увидеть не дано. Расспрашивать его в такие минуты было бесполезно, Иван знал это и ни о чем не спрашивал. Лишь однажды в городском парке, где они вдвоем готовились к выпускным экзаменам, он захлопнул учебник, обнаружив, что Мишка его не слушает, и возмущенно уставился на товарища. Тот сидел, прислонившись спиной к стволу старой акации и сквозь ажурную, перемежающуюся белыми кистями цветов зелень смотрел вверх, в безоблачное весеннее небо.
— Что ты там узрел? — с обидой спросил Иван.
С минуту Мишка молчал. Потом, все так же не меняя позы, вдруг начал читать стихи.
— Твои? — недоверчиво спросил Иван. Курбатов покачал головой.
— Бунин. Здорово, правда? Маленький тревожный человек… — Мадьяр помолчал, мечтательно зажмурив глаза. — А на всю Вселенную замахнулся.
— Это ты о ком? — Иван отложил книгу.
— О Джордано Фелиппо Бруно.
— И стихи о нем?
— О нем. — Мишка подобрал учебник тригонометрии, машинально перевернул несколько страниц. — Я, Ваня, летчиком хочу стать.
— Скажешь! — фыркнул Иван. — Это тебе не буксиры по Амударье водить.
Аэропланы были уже не в новинку. По ту сторону реки, в Ургенче построили аэродром, и серебристые птицы частенько пролетали над Турткулем. Но одно дело восхищаться ими, задрав голову, и совсем другое…
— А я стану! — Мишка упрямо встряхнул чубом. — Вот увидишь! А может, вдвоем, а? Разузнаем, что и как и сразу после экзаменов двинем? Тебе хорошо — в детдоме живешь, ни у кого отпрашиваться не надо.
Так родилась мечта. Сумасшедшая, неосуществимая, и потому особенно заманчивая и прекрасная. А рядом, в нескольких десятках метров от ограды парка бурлила, вгрызаясь в глинистый берег, Амударья и гулко рушились в воду подмытые ею пласты грунта.
Глаза у учлета Курбатова были синие-синие, а чуб — цвета спелой пшеницы. Нос, правда, подгулял: маленький, с легкомысленно вздернутым кончиком, словно чужой на удлиненном, с резкими чертами лице. Особенно это бросалось в глаза, когда Курбатов смеялся. А смеялся он последнее время редко. Даже теперь, танцуя с любимой девушкой модное танго «Голубая рапсодия», Курбатов оставался серьезным, хотя причин для радостного настроения было предостаточно: позади годы учебы, еще немного и — прощай училище, здравствуй, новая жизнь, служба, романтика дальних полетов!
Иван тот от уха до уха сиял, а Курбатов — ни-ни. Молчалив, собран, сосредоточен.
А ночь — какие только в сказках бывают: серебряная от лунного света, ласковая, трепетная. И когда умолкает духовой оркестр, слышно, как за Волгой петухи перекликаются, да гдето неподалеку девичьи голоса «Катюшу» выводят.
Катюша… Через несколько дней у них с Мишкой свадьба. Своей семьей жить начнут. И будет у этой семьи верный и неизменный друг — Ваня Зарудный. Вечный холостяк, потому что для него, как и для Миши Курбатова, свет клином на Кате-Катюше сошелся. А она полюбила Мишку.
Потом была свадьба. С шампанским. С танцами под патефон. С дружескими напутствиями, веселыми, но немного грустными. Потому как предстояли молодым военным летчикам дальние пути-дороги в летные части. И когда начальник училища — рано поседевший крепыш с четырьмя шпалами в петлицах — поднял прощальный тост, в голосе его звучала гордость за своих питомцев и печаль расставания.
Друзьям повезло: обоих направили в один полк. Но и месяца не прошло, — грянула война, и они даже не смогли проводить Катю на вокзал к поезду, которым предстояло ей добраться до Чарджуя, а оттуда, уже пароходом, в Турткуль, к родителям Мадьяра.
В ноябре, возвращаясь с задания, угодил Иван под огонь немецкой зенитной батареи и на подбитой машине чудом дотянул до аэродрома. Посадить посадил, а из кабины выбраться уже не смог: закружилось, поплыло все перед глазами, и белым саваном опустилось на плексигласовый фонарь кабины холодное зимнее небо.
Одиннадцать осколков извлекли из Ивана хирурги. Год с лишним провалялся в госпиталях, прошел дюжину комиссий, добиваясь разрешения снова вернуться на фронт, и, наконец, солнечным осенним утром вылез из попутного «доджа» и зашагал, разминая затекшие ноги, по хрусткой от ночного морозца траве к домику у дальней кромки леса, где находился штаб эскадрильи.
После яркого солнца в комнате с обращенными к лесу окнами было темновато. Офицер стоял к свету спиной, так что лицо оставалось в тени, зато отчетливо смотрелись погоны на широких, словно рубленых плечах.
— Товарищ капитан! — Иван вскинул ладонь к козырьку фуражки. — Пилот Зарудный…
— Ванька! — выдохнул капитан, бросаясь навстречу. — Жив, бродяга! Вернулся!..
С тех пор на все вылеты они уходили в паре: Мадьяр — ведущим, Иван — ведомым. Единственный раз вылетели в разных парах и именно в этот день встретили реактивных «мессеров».
— Я думаю, вам следует извиниться, Иштван. — Миклош говорил по-русски почти правильно, только с ударением не. все ладилось. — Вы ведь не хотели его обидеть.
— Это с моим-то немецким?! — взмолился Иван. — Хватит и вон того вавилонянина с его крысой.
— С вашей крысой, — поправил Миклош. — И я не уверен, что он вавилонянин.
— Ну ассириец.
— Сириец, вы хотели сказать? В Ассирии так не одевались.
— Адаптировался, — возразил Иван. — Сменил хитон на фрачную пару.
— Неплохо, — кивнул Миклош. — Пусть будет по-вашему. Вернемся к компаньону.
— Собутыльнику, — уточнил Иван, только теперь обратив внимание на оклеенную соломкой бутыль перед итальянцем. — А он не дурак выпить!
Венгр укоризненно покачал головой:
— Хорошо, что он не понимает по-русски. Ну хотите, я извинюсь от вашего имени?
«Чего я выламываюсь? — с горечью подумал Иван. — Самому противно. Представляю, каково другим».
— Как хотите, Миклош.
Не поднимая глаз от тарелки, итальянец ел длинные тонкие макароны с мясной подливой. Миклош деликатно кашлянул.
— Мой коллега просит извинить его за неудачную шутку.
Итальянец положил вилку и взглянул на Миклоша.
— Поверьте, он не хотел вас обидеть.
Монах молча перевел взгляд на Ивана. Иван виновато улыбнулся и развел руками.
Глаза у итальянца были потрясающие. С такими и язык знать не обязательно: без слов все скажут. «Не обижаюсь, — сказали глаза. — Все в порядке. Вы мне нравитесь, ребята». Миклош не видел выражения глаз итальянца. И потому ничего не понял.
— Нам обоим очень неловко перед вами, синьор.
Монах скорчил постную мину и вдруг озорно подмигнул и звонко расхохотался. Псевдо-вавилонянин вздрогнул и перестал жевать. Хмурый субъект за соседним столом продолжал невозмутимо терзать вилкой котлету.
— Пустяки! — Глаза у монаха так и искрились от удовольствия. — Мало ли что бывает между друзьями. Мне с вами хорошо, синьоры.
«Самое время смываться, — подумал Иван. — Сейчас начнутся сантименты». Сообщил буднично:
— Пойду, пожалуй. Что-то ко сну клонит. До свидания, синьоры.