Они встретились в пятидесятом году в клинике Института имени Филатова, где он мучительно медленно приходил в себя после очередной операции, которая должна была вернуть ему зрение.
По утрам сочный баритон профессора Бродского осведомлялся о здоровье пациента, заверяя, что самое трудное уже позади и дела идут на поправку. Профессорскому баритону вторил дискант медсестры, то и дело справлявшейся, что бы пациент хотел иметь на завтрак, обед и ужин, и певучей скороговоркой сообщавшей ему «все за Одессу», в которой он находился уже больше года и которую представлял себе только по рассказам медсестры да по веселому треньканью трамвая, то и дело пробегавшего мимо института в Аркадию и обратно.
Профессор виделся ему низеньким, круглым человечком, непременно в очках и с лысиной, а медсестра — крохотной пучеглазой девушкой с громадным горбатым носом и шапкой черных отчаянно вьющихся волос.
Какими они были на самом деле, он не знал, как не знал и тех, кто лечил его вот уже пять с лишним лет в разных госпиталях, клиниках и больницах. Не знал и не мог знать, потому что, несмотря на все их усилия, продолжал оставаться незрячим.
Последнее, что запечатлели его глаза, был крохотный сквозь прорезь прицела противотанкового орудия белый фольварк под красной черепичной крышей и выползающие из-за фольварка «тигры». Он успел выпустить по ним два снаряда, ощутить острое злорадство и удовлетворение, когда задымил и развернулся, загородив дорогу остальным, головной танк, и тут земля перед ним взметнулась на дыбы и, заслонив собой небо, швырнула его навзничь. Очнулся он уже слепым.
Вначале была боль. Острая, непрекращающаяся, изматывающая. Сотни бережных, заботливых рук постепенно свели ее на нет. Физическая боль оставила его в покое, но на смену ей пришла боль духовная, куда более страшная и мучительная. Отчаянно цепляясь за ускользающие обломки здравого смысла, он жаждал несбыточного, сознавая, что сходит с ума, и продолжая вопреки всему и вся верить, что только ее голос, ее руки способны погасить эту жгучую боль и даровать исцеление.
— Ева, — шептал он.
— Ева, — молил вполголоса.
Было в этом что-то атавистическое, лежащее по ту сторону здравого смысла, ведь та, которую он звал, погибла еще в феврале сорок пятого, и он своими глазами видел ее могилу.
— Ева! — стонал он сквозь зубы, чтобы не сорваться на крик.
Ему делали укол, но и погружаясь в забытье, он продолжал повторять затухающим голосом все то же короткое, до боли родное имя:
— Ева… Ева… Ева…
И она приходила к нему во сне, касалась прохладными ладонями его раскаленных висков, шептала сокровенные, исцеляющие душу слова, те самые слова, которые он так жаждал услышать.
Он засыпал, но каким-то вечно бодрствующим уголком сознания продолжал ощущать огромную, ничем не измеримую тяжесть обрушившегося на него горя, и тоскливое чувство вины перед Евой за то, что никакими усилиями памяти не мог представить себе ее лицо. Причиной, по-видимому, была контузия и ранение в голову: ведь до этого он видел ее, как живую, а теперь помнил только голос.
В то памятное утро, неохотно возвращаясь лабиринтами сновидений в изнуряющую реальность клиники, он еще издали услышал ее голос и, холодея от радостного предчувствия и страшась поверить, вдруг понял, что голос ее звучит из реального бытия.
— Не уходи, — прошептал он, ощущая на лице ее ладони и сжимая их дрожащими пальцами, потому что знал, что их нет и что они ему просто чудятся. Но они не исчезли, и все тот же спокойный, ласковый голос произнес:
— Не уйду. Никуда не уйду. Успокойся.
И он как-то сразу успокоился и, ни о чем больше не спрашивая, поднес ладони к губам и стал целовать, едва прикасаясь, как мысленно тысячу раз целовал прежде. Она была рядом, и уже одного этого было достаточно для счастья, призрачного, зыбкого, необъяснимого счастья ощущать ее присутствие, слышать ее голос. И для полноты этого счастья требовалось теперь только одно: прозреть и увидеть ее наяву.
И он прозрел. Прозрел благодаря чудодейственным рукам хирургов, и, быть может, в неменьшей степени благодаря неистовому желанию прозреть во что бы то ни стало. И увидел девушку, чей голос был неотличим от голоса Евы, а внешность…
Где-то в глубине души он был готов к этому и все-таки снова и снова вглядывался в ее лицо, пытаясь отыскать в нем знакомые, забытые черты и все больше убеждаясь в тщетности своих попыток.
Девушка по имени Ева навсегда осталась в его юности, а ее место все прочнее занимала другая, пришедшая к нему на помощь, быть может, в самую трудную пору его жизни.
И, раздираемый противоречивыми чувствами, презирая себя и оправдывая, не зная толком, движет ли им любовь или благодарность за сострадание, он предложил ей стать его женой и, прочитав в ее глазах все то же искреннее сострадание, понял, что она согласна.
Так они стали супругами. Так началась их семейная жизнь, благополучная внешне и глубоко драматическая по существу, ибо за предупредительной заботливостью и знаками внимания с ее стороны стояло все то же жалостливое сострадание, и все его попытки разбудить в ней ответное чувство неизменно разбивались, словно о каменную стену.
— Останови здесь, пожалуйста.
Парнишка-таксист недоуменно покосился на спутника, но ничего не сказал. «Волга» свернула на обочину и остановилась, негромко прошуршав протекторами по гравию.
Пассажир вышел из машины и огляделся по сторонам. Был он высок ростом, худощав и светловолос. Правильные, чуть резковатые черты лица не давали представления о возрасте: с одинаковым успехом ему могло быть тридцать пять и все пятьдесят. Разве что глаза… Они у него были то ли усталые, то ли бесконечно печальные. И выражение их никак не вязалось с веселым васильковым цветом.
Нежаркий сентябрьский полдень лениво гнал по небу серебристые облака, и, когда они закрывали солнце, становилось по-осеннему прохладно.
Слева от шоссе волновался под ветром камыш возле заросшего турангилом старого кладбища. Поодаль золотились под солнцем деревья фруктового сада. И уже совсем на горизонте угадывались в голубоватой дымке минареты и купола. Справа, насколько хватало глаз, были хлопковые поля, расчерченные рядами низкорослых тутовых деревьев.
— Кажется, здесь, — задумчиво произнес пассажир.
— Что? — переспросил шофер.
— Ничего. — Пассажир усмехнулся и достал бумажник. — Сколько там настучало?
— Четыре с мелочью, — раздосадованно буркнул шофер и выключил счетчик. Перспектива ехать дальше порожняком его явно не восхищала. Пассажир это почувствовал.
— Держи. — Он протянул червонец. — Плачу в оба конца.
— Спасибо. — Парнишка снова воспрянул духом. — А до города порядком еще. Вы, видать, нездешний. Как добираться-то будете?
— Доберусь.
— Дело ваше. Счастливо.
— Будь здоров.
«Волга» тронулась и, набирая скорость, исчезла за поворотом. Пассажир проводил ее взглядом, одернул пиджак и ослабил узелок серебристого, в тон костюма галстука. Затем он еще раз огляделся вокруг, выбирая направление и, не спеша, зашагал по обочине.
«Нездешний… — он мысленно усмехнулся. — Спроси, как называлось вон то болотце, наверняка не скажет. Старики и те уже забыли, поди. А ведь большое озеро было Черкез. Плесы… Рыбалка…»
Он сбежал с дорожной насыпи и пошел по тропинке мимо кладбища, мягко ступая по пушистой лессовой пыли. «Как же ее называли? — спросил он себя. — Раш? Точно, раш. А еще ваб. Мешками в кладовые носили, чтобы зимой фрукты хранить. Особенно яблоки. Зароют — и до следующего лета свежехонькие. Не сгниют, не завянут…»
Вокруг была тишина. Глубокая, до звона в ушах, но он чувствовал, как что-то огромное, бесформенное и безликое неотвратимо надвигается на него, настигает и вот-вот настигнет.